Евриклея, как и каждый вечер, ждала его с ужином. Когда он кончил есть, она сказала:
— Этой ночью не жди меня.
— Понимаю, — сказал он, — ты не хочешь прощальных ласк.
— Прощальные уже были.
Он задумался, потом сказал:
— Умно ты придумала. Я тоже не всякие прощанья люблю. И ты это знала.
— Достаточно давно, чтобы привыкнуть к этой мысли. Кроме того, меня поддерживала уверенность, что ты не знаешь.
В течение того дня глашатай Медонт несколько раз проходил по городу с трубой, возвещая народу о торжествах по случаю свадьбы ключницы Евриклеи и гонца Ельпенора.
33. Ночною порой Одиссей размышлял вслух:
Судьбы людей, утопающие в пучинах седой древности, вечно будут не познаны в своей истинной, неповторимой сути, равно как мысли их и чувства. Ибо вместе с кончиной человека всяческие деяния его не проваливаются, как предполагаем мы, в забвенье и пустоту многовекового прошлого, но обрастают легендами и песнями, слепленными из крошева, из отрывочных, ненадежных лоскутов, из разбрызганной плазмы, и из них создаются образы, доступные пониманию и существующие на зло всеуничтожающим законам смерти и разложения, послушные, напротив, велениям жизни.
Минуту спустя:
Легенда у меня уже есть. Слава моя возглашается в песнях. Имя мое и деяния мои знают даже те, что родились, когда троянская война уже закончилась. Завтра о ней и о моих странствиях будут знать те, кто только завтра родится. Но где в этих песнях я? Мои мысли, огорчения, сомнения, заботы? Месяцы, дни и часы почти пятидесяти лет моей жизни? Кто из нас двоих подлинный — герой песен или я, живущий? Я живущий — что это значит? Или же своим существованием я сам себя искажаю, и мир делает то же, согласно меняющимся своим обычаям? Я хотел бы…
Внезапно он умолк, потому что какое-то незаметное дуновение загасило огонек светильника. Одиссей хотел было позвать стража, которого умышленно поставил в эту ночь у своей двери, дабы распространился слух о том, что именно эту ночь он проводит в одиночестве, как вдруг из темноты послышался тихий голосок:
— Не зови стража, Одисик. Это я задул светильник.
— Где ж ты целый день шатался?
— Я плакал.
— Изображал источник Аретузы?[10]
— Все плакал да плакал, хотел выплакаться, чтобы во время плаванья уже не плакать.
— И думаешь, тебе это удалось?
— Запасы слез я исчерпал надолго, очень надолго.
— Может, вместе со слезами ты и дурость свою выплакал?
— Она, Одиссей, неисчерпаема. И ты лучше, чем ктолибо, должен это знать.
— Вот новость! Ты что, считаешь меня глупцом?
— Глупость, или, как ты удачно выразился, дурость, бывает тенью мудрости.
— Почему ты загасил свет?
— Чтоб мы могли яснее мыслить. К тому же глаза у меня от плача распухли. Ты мог бы не пустить меня на свое ложе, если бы я об этом попросил.
Одиссей разразился хохотом.
— Вижу, что после долгого плача ты все же вспомнил о своих обязанностях шута.
Смейся-Плачь молчал.
— Где ты витаешь? — спросил Одиссей.
— Невообразимо далеко, — все так же тихо отвечал шут, — потому как ты не хочешь допустить меня на свое ложе, и близко, потому как являюсь тотчас, только позови.
— Ты повторяешься. А может, пришла охота поиздеваться надо мной?
— Я слышал твои мысли. Ты их декламировал как вступление в философскую поэму. Как плоско звучали бы мои насмешки рядом с твоими!
Одиссей натянул на себя овчину — непривычный к пустому ложу, он стал зябнуть.
— Что ты обо всем этом думаешь, Смейся-Плачь?
— Что думает человек, когда летит в пропасть?
— Ты будешь падать вместе со мной.
— На самое дно?
— Кто может знать? Однако я думаю, что каждый человек падает по-своему.
— У меня в этом нет никакого опыта.
Я должен тебе напомнить? — подумал Одиссей, но ничего не спросил.
Тогда Смейся-Плачь заговорил:
— Допустим, что я не сказал правду.
— Допустим, что я догадываюсь.
— Ты скромничаешь. Ты просто знаешь.
— Ну и что с того? Ничто в людях не может меня удивить или устрашить.
— Ты говоришь уже с позиции бессмертного?
— Не все в моей речи было игрой.
— Тем хуже. Я не пролил бы столько слез, кабы ты для прельщения избранников и всего народа ловко пустил в ход только коварные фокусы. Твоя серьезность всегда поражает меня и сильнее и глубже, чем твои хитрые уловки.
— Еще минута, и ты заведешь болтовню о нечеловеческой гордыне.
— Скорее человеческой.
— Ты полагаешь, я проиграю?
— Не знаю, чего тебе желать. Выигрыша опасаюсь, поражению сочувствую, хотя и умеренно.
— Подумай! Смейся-Плачь — шут бессмертного!
— Что мне за радость? После меня у тебя будут другие шуты. Вдобавок я отнюдь не уверен, что ты в качестве бессмертного будешь нуждаться в шуте. Шут в твоем новом положении и новом призвании может оказаться нежелательным. Ты сможешь меня, например, превратить в собаку. Поводок и ошейник уже есть.
— Ты хотел бы быть собакой? Красивым борзым кобелем?
— Если уж быть превращенным, я предпочел бы вести жизнь в облике белки. Прибегал бы на всякий твой зов и ел бы орешки из твоей бессмертной руки.
— Завтра свадьба ключницы с гонцом.
— Шут не просто должен, он обязан знать современную историю.
— Что народ?
— Радуется.
— Искренне?
— Коль изменчивость может быть искренней — да, искренне.