Не одну зиму и весну я выправлялся в дорогу не только вглубь своей земли, но и во Вселенную, на другие планеты. Посидел на выходе самородной золотой жилы на Марсе. Увидел, как плюются алмазами Венера с Юпитером.
Только вот беда, что я мог взять и унести из подземности и тех дальних миров на себе, за пазухой и в карманах — не только стране, но и себе на курево не хватит. Раскрыв рот, я долгими часами бродил по Млечному Пути. Светящийся туман, серебристые облака указывали мне дорогу. Росстани галактического гостинца, межзвездные проселки, нехоженые межпланетные тропы и тропинки, кстати, совсем не пыльные, почти за руку водили меня по мирозданию, оберегая от пастей черных дыр, злобно жаждущих поживы. А сам гостинец был хотя и извилист, но просвечен сиянием множества своих и чужих солнц. Устремленный в иные галактики, разматывался, подобно бабушкиному клубку. Кто-то прял и невидимо наматывал в необозримых далях, высотах суровую кужельную нитку, ряд за рядом сотворял и стягивал, утягивал и отпускал миры, вселенные и одичавшие от неприкаянности и безбрачия кометы.
Во мраке и галактической рассеянности многоязыко перешептывались планеты:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом...
Лермонтову из неведомых миров звучало ответное Богдановича:
Зорка Венера ўзышла над Зямлёю
Светлыя згадкі з сабой прывяла...
Помніш, калі я спаткаўся з табою,
Зорка Венера ўзышла.
З гэтай пары я пачаў углядацца
Ў неба начное і зорку шукаў.
Ціхім каханнем к табе разгарацца
З гэтай пары я пачаў...
Задумчиво, облачно плыли через века и эпохи, тьму галактик, неистовство огня и пламя их рождения и смерти негромкие слова, обретая плоть и пророческий лик создателей.
Я вовремя, хотя и не совсем осознанно, почувствовал, что грань между сном и действительностью размыта, стерта. Утрачено космическое и земное равновесие. Меня нет на их чашах — бытие пострашнее небытия. Сознание и подсознание слились, вместо мозгов — сапоги всмятку.
А предшествовало этому то, что я сам до сего дня не могу понять и определить. Во-первых, ощущение того, что я когда-то уже был здесь. Сегодня лишь повторение пройденного. И еще: на Млечном гостинце, где всегда был в одиночестве, я вдруг, как в водоворот, речной вир, был втянут, окружен толпой. В призрачном сонмище бредущих то ли на страшный суд, то ли возвращающихся с него людей. Святых, грешных, кто знает. Но очень подобных на гонимых в концлагерь по Азаричско-Домановичскому гостинцу.
Среди этого сумеречного галактического крестного хода я увидел и себя, наверное, также приуготовленного на заклание. Увидел себя, но не таким, каким был в ту пору — добровольно, ничему не противясь, согласного на концлагерь, только бы остаться с людьми. Тот давний мальчонка, похоже, тоже узнал меня. Бросился мне навстречу. Но я отверг его, как в свое время бабушка отвергла меня.
Мальчишка военных лет пытался мне что-то сказать, внушить, я же убоялся услышать его. Во мне и без того не стихали колокола той освободительной ночи.
Я бежал от этого крестного галактического хода. Хотя, правду говоря, бежать мне было некуда. У него не было ни конца, ни начала. Впереди он терялся в мироздании, словно скатывался в прорву. В пропасть. Из прорвы, бездны и выходил. И так до бесконечности, подобно белке в колесе. А движения мальчишки казались мне осмысленными, в отличие от меня в его возрасте, зомбированного войной, смертями и бесконечностью ночи.
Я отверг его. Позорно и безоглядно бежал неведомо куда и как. Я отказывался признавать свои детские откровения, пусть даже правдивые, а может, даже вещие. Опять негласный наказ и завет дедов и прадедов: не все человеку дозволено и надобно знать. Все крайне необходимое найдется и проявится само.
И я решительно и бесповоротно повернул с тех планет на родную мать-Землю. Помогли, пособили избытию памяти моего позора и бегства клятые наши болота и трясины. Я словно на лодочке плыл по их лабиринтам. Это был удивительный мир, бесконечный, успокаивающий и исцеляющий. Я отдыхал в нем, будто нерожденный еще, в водах лона матери, под колыбельную вечности, сотворившую такое чудо. Плодную завязь моего Полесья, пуповиной кровно сращенного со мной. И пуповина эта вечна, она сохранится даже когда меня уже не будет. Древние торфяники встречали и провожали меня, дышали чарующей лаской. Лаской и негой страждущей роженицы, дарующей миру жизнь. И еще: в пещерных теплых лабиринтах торфяников, дрожащих разливах болот и трясины кто-то невидимо присутствовал. Жил, смеялся, отзывался мне, но не показывался.
Но мне было не до него. Я шел не по живому, а по отмершему. Продолжал надеяться, искать не пропавшее былое, а уцелевшее, выжившее.