Сворачивает на шоссе и видит вдалеке, в просвете между деревьями, то, что в шутку зовет “маяком”. На самом деле это труба азотного завода: из нее выходит горящий газ, и по ночам над трубой светится голубой огонек. Поэтому труба похожа на маяк, а шутка в том, что до ближайшего моря в сухопутной Айове миллиарды миль. Это дорога к Генри. Фэй едет по пустым улицам: обычный вечер, похожий на многие другие, если бы не катастрофа, которую показывают в новостях. А значит, ее никто не заметит. На верандах, в распахнутых гаражах не будет людей, никто не скажет: “Вот едет Фэй. Интересно, куда это она”. Фэй чувствует, что соседи ею интересуются, весь город за ней следит, не спускает с нее глаз, а началось это с тех самых пор, как стало известно о том, что она поступила в университет. Прихожане в церкви, которые раньше вообще не думали о Фэй, повадились говорить ей с виду обычные, на деле же обидные и злые слова: “Вот уедешь в большой город и забудешь о нас”, или “Теперь-то ты точно не вернешься в наш скучный городишко”, или “Ну вот, прославишься и знать меня не захочешь: еще бы, где ты, а где я”, и так далее. В неприглядной подоплеке же крылось одно и то же: “Вообразила, что ты лучше нас?”
Если честно, да.
У нее дома лежит на столе письмо из университета – такое официальное, с логотипом на тяжелой бумаге – о том, что Фэй назначили стипендию. Она первая ученица городской школы, которая получила право на стипендию. За все время существования школы. Конечно, она считает себя лучше других! В этом-то все и дело!
Фэй ловит себя на недобром чувстве, понимает, что так нельзя, это тщеславие и гордыня – самый непонятный из грехов. “Мерзость пред Господом всякий надменный сердцем”[23], – сказал однажды в воскресенье пастор, и Фэй едва не разрыдалась на скамье, поскольку не знала, как исправиться. Быть хорошей так трудно, а Господь так скор на расправу.
– За грехи отцов расплачиваются не только они сами, но их дети, – вещал пастор, – и дети их детей до третьего и четвертого колена.
Фэй надеялась, пастор не узнает о том, что она без спроса ездила к Генри.
Или что она ездила к нему тайком, стараясь, чтобы никто ее не заметил. Подъезжая к ферме, гасила фары. Бросала машину поодаль и шла к дому пешком. Садилась на корточки на гравийной дорожке, чтобы глаза привыкли к темноте, оглядывалась, нет ли собак, следила за домом. Бросала Генри камешки в окно, чтобы он выглянул, а его предки ничего не услышали. У подростков свои хитрости.
Разумеется, в городе о них знали. В городе вообще все обо всех знали. И одобряли. Подмигивали Фэй, спрашивали, когда свадьба. “Теперь уж не за горами”, – говорили горожане. Всем явно хотелось, чтобы она не уезжала в университет, а вышла замуж.
Генри воспитанный, тихий и добрый. Дела на их большой семейной ферме идут как нельзя лучше: прекрасное хозяйство. Генри верит в бога, исправно ходит в церковь, усердно трудится, телом крепок, как бетон. Когда Фэй прикасается к нему, мускулы его каменеют, словно в нем копилось-копилось нервное напряжение и вот наконец прорвалось. Она его не любит, или, точнее, не знает, любит или нет, а может, любит, но не влюблена. Фэй ненавидит все эти определения, эти словарные тонкости, которые, к несчастью, так важны.
– Пойдем погуляем, – предлагает Генри.
По одну сторону от его фермы – азотный завод, по другую – река Миссисипи. Они идут в том направлении, к реке. Генри, похоже, ничуть не удивлен приезду Фэй. Он берет ее за руку.
– Смотрела новости? – спрашивает он.
– Ага.
Ладонь у Генри грубая, мозолистая, особенно чуть ниже пальцев, там, где кожа соприкасается с различными инструментами сельскохозяйственного труда: совком, лопатой, мотыгой, метлой, длинным и капризным рычагом переключения передач на тракторе. От бейсбольной биты остаются такие же мозоли, если ею пользоваться, как он, – убивать воробьев, которые норовят свить гнезда в амбаре для кукурузы. Дробью там стрелять нельзя, объяснил ей Генри: тесно, срикошетит – выбьет тебе глаз. Приходится идти в амбар и лупить воробьев битой. Фэй попросила никогда больше не рассказывать ей об этом.
– Не передумала ехать в Чикаго? – спрашивает Генри.
– Не знаю, – отвечает Фэй.
Они подходят ближе к реке, и земля под ногами становится с каждым шагом все более топкой. Фэй слышит, как волны плещут о берег. Позади на маяке горит лазоревый огонек, точно застрявший в ночном небе осколок дня.
– Я не хочу, чтобы ты уезжала, – говорит Генри.
– Я не хочу об этом говорить.
Когда они держатся за руки, он то и дело гладит нежную кожу меж большим и указательным пальцем Фэй, или еще более нежную кожу на ее запястье. Наверно, думает Фэй, он по-другому ничего не чувствует. Еще бы, под столькими слоями толстой мертвой кожи. Только потеревшись о ее руку, он понимает, где сейчас его пальцы, и Фэй с тревогой думает, что же будет дальше, когда он потянется к прочим, новым частям ее тела. Она этого ждет: иначе ведь и быть не может. Она ждет, когда Генри полезет ей под одежду. Будет ли ей больно, когда эти жесткие мозолистые руки коснутся ее кожи?