В этом же доме, на втором этаже жил мой дядя, двоюродный брат моей матери. Кое-кто говорил, что, если ему приклеить или отрастить усы, он будет похож на Д’Артаньяна в исполнении актера М. Боярского. Дядя пил. Пил сильно. Но, вместе с тем, как-то тлетворно-красиво. Он не валялся в пыли, не блевал, не мочился в штаны. Он сидел за деревянным столом, который был вкопан во дворе под кряжистой черемухой, при нем была бутылка портвейна 0,7 литров, раскладной пластмассовый стакан, который можно было приобрести в «Товарах для охоты и туризма», на куске газеты у него лежала вскрытая консервная банка с паштетом из печени трески, зеленые усы лука, кусочки ржаной буханки и раскладной нож, из которого выглядывала двузубая вилка. Он исповедовал в этом какой-то аристократизм: он любил, чтобы всё было «по-человечьи». Одно время он носил за собой кассетный магнитофон «Весна» на батарейках, и оттуда хрипела разухабистая советская попса. Потом он из принципа, с кем-то на спор, разбил «Весну» об ствол черемухи. Он жил в квартире со своей престарелой матерью, безропотной старушкой, которая слегка волочила сухую ногу в вязанном носке и носила трость, сделанную из обрезанной лыжной палки. Дядя носил один и тот же пиджак светло-кремового цвета с куцыми рукавами и с неродными, «золотыми» пуговицами от дамского пальто. Мятый, с загибающимися кверху уголками воротник его байковой рубашки был стянут металлического отлива галстуком «под змеиную кожу». Он носил этот галстук даже в невозможную духоту. Он носил двугорбую шляпу, на темном фетре которой угадывались винные пятна. Еще одной его темой были стильные по тем временам, широченные очки с зелеными стеклами, похожие на два телевизора. Его передние зубы были украшены потускневшими стальными коронками. Он нисколько не стеснялся этих, убогих по сути, стальных зубов, которые делали его похожим на жителя консервной банки. Он улыбался ими так широко – пижонски кривя на один бок губы, закрыв почти пол-лица своими очками, похожий на пожилую стрекозу, – что, глядя на него, хотелось думать, что жизнь прекрасна, какой бы она ни была. Он любил повторять при встречах со мной: «Ну как? Всё очка?» Он называл меня «племяш». Я его стеснялся. Его любимым телевизионным персонажем был Волк из мультсериала «Ну, погоди!» Он отзывался о мультяшном существе, попадающем в нелепые ситуации, с какой-то теплотой. Он демонстрировал во дворе нам, детям, свое умение удерживать на темени швабру. Он снимал шляпу, обнажая проявляющуюся плешь, ставил швабру острым концом на голову и, закатив глаза и расставив руки крылышками, держал деревяшку в течение 5-7 секунд. Это, пожалуй, было единственное, что давало мне повод гордиться им. Моя мать говорила, что по ночам он бьет свою престарелую родительницу на кухне по почкам и называет ее «семечкой» и «блядежкой». Старушка-мать отзывалась о нем щадяще. Она говорила, что, в общем, как человек, Славик неплохой: раньше учился играть на баяне, чинил табуретки, только в армии в первый раз закурил, работал экскаваторщиком, но потом с ним что-то произошло. Он стал портиться после смерти отца, участника ВОВ, слесаря 7-го разряда. Его же мать рассказывала, как однажды он пришел в 4 часа ночи с разорванной щекой; мать взмолилась: «Славик, у тебя кожа болтается! Что ты с собой делаешь, Слава?!»; облокотившись пятками о стену, дядя Слава сделал стойку на голове, взял кухонный нож и отрезал себе лишний кусок щеки. Вообще, мой дядя был ярким представителем 70-хх: провинциальный СССР-овский вариант. Я его стеснялся: да. Я его презирал: было. Но сейчас, когда он уже покойник, я вспоминаю о нем с какой-то ностальгической нежностью. Я скучаю по нему, как по умершему танцу «твист», который я никогда не танцевал, как по бумажному фильтру в болгарских сигаретах, который, разобрав, можно было растягивать гармошкой, как по небритым женским подмышкам и голеням.
7