Читаем Ницше и нимфы полностью

За ними, чуть повыше видны прямые белые осины между изгибами елей и холодной темной зеленью хвои. Дует ветер, раздувает волны у берега, и на стволах то свет, то тень, пятна солнца на хвое, на земле, всё колышется, трепещет, всё прохвачено ветром, живет на ветру, и оттого парочки, сидящие на скамейках, кажутся неподвижными, только треплются края их одежд. Около блондиночки в брюках прыгает, как заводной, песик, и порыв ветра доносит до меня обрывки лая. А вторая парочка, сидящая ко мне спиной, будто и вовсе уснула, но слышу обрывки гитарных аккордов: может ими переживается счастливый день в жизни, на сквозном ветру.

А внизу скользят яхты, и недалеко от меня замер мальчишка у дерева, не мигая, следит за ними. На ветру, бездумно, в пляске солнечных пятен, вот так, замерев, можно подолгу слушать счастливый ток проходящей жизни. Никогда ранее не замечал, как подробны эти тропы, и камни, и деревья. Может, этот зимний день по-особому ясен и полон солнца.

К южному берегу озера ветер исчезает. Тишь, дремота, даже паутина, влажная трава, выходящая прямо из воды, плесень, топь. Дремлет на солнце аллея, понизу черная от стволов, поверху нежно-зеленая, как бы обрызганная желтизной, небрежно свисающая до земли зеленью плакучих ив, такая, кажется, далекая от всего, что вершится на озере. И странно следить отсюда за беззвучным скольжением яхт, похожих на белых бабочек, сложивших крылья. Четыре плывут в одну сторону, одна — в противоположную. Потом уже семь плывет в обратную сторону, и это тягучее скольжение, радостное само по себе — в солнце, в просторе, в ветре — печально и непонятно тяготит, быть может, отъединенной от меня уже недоступной мне праздничностью.

Я — впервые в Ницце и, кажется, для меня нет лучшего места в зимнее время. Быстро и радостно, преодолевая мучительное состояние здоровья, рождается третья часть Книги о странствующем, подобно мне, философе Заратустре.

Я — полная противоположность Канту, всю свою жизнь проделывавшему одну лишь дорогу — из дому в университет, и обратно. Поднимаюсь по асфальтовой дороге вверх, и сзади, внизу, как бы в проёме, все меньше, сумрачней — озеро. Исчезает крохотная ее полоска, медленно перечеркиваемая яхтой. Дорога изгибается, бежит за дома, заборы, как будто поспешно пытается также перечеркнуть память об озере, о только ушедших минутах, накладывая один поверх другого — забор, крыши, небрежно крытые вперемежку малой красной черепицей и большими серыми плитами, стены домов, наискось вытесняющие и перекрывающие друг друга вверх по склону. Меня тянет к скоплениям деревьев, ибо я уверен: там, где деревья стоят близко друг к другу, проходит дорога к блаженным островам.

Деревья же, стоящие у моря — для меня маяки гибкой и потому непобедимой жизни.

Со страхом и дрожью я предчувствую в грядущей моей жизни некую ее часть, погруженную в безмолвие, по ту сторону человека, считающего себя нормальным.

Это безмолвие будет душить меня, но и принесет мне дары, которого не удостоится ни одно мыслящее существо в подлунном мире.

Там умаляющая добродетель высокомерия столкнется насмерть с умоляющей добродетелью унижения.

148

Люди во мгле слушают море — долгий, уносящий в сладкое забвение, плеск и блеск волн.

Море, ничейное, не то, чтобы приносит облегчение в эти часы раннего прочного обложного одиночества, без угла и прикола, а некую синхронность, ненавязчивое понимание, соприсутствие, декабрьский отрезвляющий холод, как прикосновение ладони неба к горячему лбу.

Море еще спит, но я ощущаю его теплое дыхание — распростертого в тяжких грёзах великана. Если бы я мог его утешить и утишить, когда эти грёзы оборачиваются грозами, гроздьями гнева.

О, боги, безмерно блаженный Заратустра рвется утешать море.

Но можно ли всю жизнь так доверчиво принимать штормовое море?

Теплое его дыхание во время штиля подобно мягкой шерсти, прикрывающей когти, и я, в своем обложном одиночестве, готов его полюбить и привлечь к своей груди.

Но я уже научен горьким опытом: любовь — невероятная опасность для самого одинокого, а я таким пребываю, по сути, с момента, когда отверг Бога моего детства и юности.

С тех пор я обрел мужество — побеждать головокружение на краю пропасти, а ведь где бы в своей жизни человек не стоял, он всегда — на краю пропасти.

И этому научило меня одиночество — мое иночество.

Слишком долго я жил в дикой чащобе человеческого стада, до того пугливого, что в испуге убегая от любого самого невинного звука, оно топчет всё живое, попадающееся под ноги. Страшнее штормового моря это человеческое стадо, несущееся сплошной волной, сбивающей и убивающей всё на своем пути. А придя в себя, все еще на трясущихся от страха ногах, трубит во всю мочь о своих победах.

Лишь совсем недавно я чувствовал себя покинутым — в двух мирах, — живом и мертвом, как лежащий в могиле, как наложивший на себя руки.

И тут пришло одиночество.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза