— Не стоит благодарности, — сапожник почесал верхнюю губу, украшенную полоской щегольских, аккуратно подстриженных усов. Движение было знакомым: точно так же ноготь скрёб зеркало, вернее, лицо Ваграмяна, отразившееся в зеркале. Складывалось впечатление, что сапожнику без разницы, что чесать — себя или отражение. — Пустяки, право слово.
Кажется, Ашот Каренович был чем-то недоволен. Жестом он указал на щётку, и Алексеев, даже не успев сообразить, что делает, взял стаканчик и вернул обратно на полку, на прежнее место. Затем наклонился, устремил взгляд в мойку, будто в колодец, и позвал высоким, похожим на женский голосом:
— Эй, старый Никельман, взойди же кверху!
После чего сменил голос на хриплый баритон:
— Брекекекекс! Мартышка ты, ну прямо обезьяна! Желток яичный, пигалица, славка! Птенец ты: квак!
— Браво! — Ашот Каренович зааплодировал. — Кто это?
— Фея Раутенделейн и водяной Никельман. Подозреваю, именно Никельман и прикарманил мою щётку. С него, знаете ли, станется.
— Водяной? А что, вполне может быть.
Сапожник просиял, с нескрываемым озорством подмигнул Алексееву — и они вышли в коридор, немного подзастряв в дверях: пропускали друг друга вперёд. Настроение стремительно улучшалось, Алексеев даже не раздражался тем, что беседует с сапожником, будучи неумытым, и изо рта, вероятно, пахнет. Хотелось вести себя по-свойски, без церемоний, хотя с людьми Алексеев обычно сходился не лучшим образом, выдерживая дистанцию.
— Вас устроили на ночь в кабинете?
Алексеев развёл руками: да, мол, есть такая буква.
— Это правильно.
— Почему?
— Вы же хорошо спали? Ну и чудесно. Позволите?
В кабинете Ашот Каренович пробыл недолго. Отодвинул к окну свободный стул, раздернул шторы и попросил Алексеева переставить саквояж с пола на стул. Алексеев спорить не захотел. Впрочем, на стуле саквояж и впрямь смотрелся гораздо лучше. Рыться в нём также стало не в пример удобнее. Алексеев ещё отметил, что играй он роль приезжего, он бы и сам сперва поставил саквояж на пол, затем передумал, воспользовался бы стулом — короче, занял бы себя мелкими действиями, которыми легче лёгкого подчеркнуть общий настрой сцены: утро, лень, мелкое раздражение, бытовые пустяки, возвращение спокойствия…
В квартире было очень тепло. Топили превосходно, на зависть.
— Вот теперь всё как надо, — сапожник сверкнул белыми зубами. Говорил он с гортанным акцентом уроженца Кавказа, но слабым, почти незаметным, если не вслушиваться. — Мой поклон Неониле Прокофьевне. Моё почтение Анне Ивановне. Разрешите откланяться?
— Д-да, конечно…
Закрыв двери за Ашотом Кареновичем, Алексеев долго стоял, не спеша продолжить утренний туалет. Он никак не мог взять в толк, зачем Ваграмяну передавать привет и почтение женщинам через него, Алексеева, человека в общем-то случайного, если мамаша с дочерью наверняка знакомы с обаятельным сапожником, и знакомы ближе всех Алексеевых в мире, какого ни возьми?
Он прислушался. Шорох в каморке стих, женщины сидели тише мыши. «Боятся, — предположил Алексеев. — Кого? Чего? Неужели Ваграмяна?!» Алексеев восстановил в памяти облик Ашота Кареновича и с опозданием сообразил, что сапожник похож на отца Алексеева. Если сбрить усики, а волосы полностью высветлить сединой… Да, ещё слегка увеличить нос. Тяжелые брови, строгий, но доброжелательный взгляд. Крупные черты лица, тень под нижней губой. Волевой подбородок, морщины намечены тончайшим резцом; под глазами — еле заметные мешки. И возраст, наверное, одинаковый; вернее был бы одинаковый, если сравнивать Ваграмяна-нынешнего и Алексеева-былого, потому что мертвые не стареют.
3
«Это беспочвенные мечты».
В начале девяностых — отец Алексеева называл это время «лихими девяностыми» — доход товарищества начал резко падать. Оборудование фабрик безнадежно устарело, конкуренты — местные, а тем паче иностранцы — давили на всех фронтах, технологиями и дешевизной. Желая любой ценой отсрочить крах, а лучше — вернуть товариществу былую славу, Алексеев со всей бесшабашностью завзятого театрала примерил на себя необычную для него роль промышленного шпиона. Весной девяносто второго, когда дороги просохли, а поезда, выбравшись из снежных заносов, наконец-то стали соблюдать расписание, он отправился за границу — сперва в Мюльхаузен, на знаменитые фабрики Шварца и Венинга, затем в Лион, мировой центр золотоканительной промышленности. Предлогом такой поездки стало согласование совместной работы над крупным заказом, настоящей же целью было разведывание секретов лучших предприятий Европы.
В Лионе Алексееву пришлось туго: скрытность местных фабрикантов вошла в поговорку, получить официальное разрешение на осмотр не удалось. Осматривать машины он мог лишь потихоньку, во время дневного отдыха мастеров, ежеминутно рискуя разоблачением. Не брезговал и подкупом: лучшей отмычкой всех замко̀в. Из Парижа Алексеев написал старшему брату: