— Я же говорю вам, Гесс заявил на суде, что в 1941 году в Освенциме началось уничтожение евреев, а в других лагерях — уже начиная с 1940 года.
Риббентроп, обхватив голову руками, продолжал шепотом повторять:
— В 41-м! В 41-м! В 41-м! Боже мой! Неужели Гесс действительно назвал 1941 год?
— Да, и первые эшелоны прибыли сразу же после получения пресловутого приказа фюрера. Их доставляли со всей оккупированной Европы. Семьями привозили мужчин, женщин, детей, живших спокойно и мирно. Потом их раздевали догола, отводили в газовые камеры и тысячами уничтожали. После этого уже с трупов снимались драгоценности, удалялись золотые зубы, у женщин состригали волосы, после чего трупы сжигались в крематории…
— Стоп! Стоп! Герр доктор — я этого вынести не смогу! Все эти годы — человек, к которому так тянулись дети. Это какое-то безумие. Безумие фанатика — нет, теперь уже не может быть никаких сомнений в том, что именно Гитлер отдавал подобные приказы. До этой минуты я сомневался, я думал, Гиммлер в конце войны, под каким-нибудь предлогом… Но он ведь назвал 1941 год? Боже мой! Боже мой!
— А чего еще вы от него ожидали? Вы все представили заявления о том, что не несете ответственности за «окончательное решение». Нет пределов человеческой злобе и ненависти, если одних людей натравливать на других, как натравливали вы, фюреры нацизма.
— Но нам подобный конец и присниться не мог. Мы были уверены, что они сосредоточили слишком большое влияние в своих руках, что мы этот вопрос сумеем решить в ограниченном масштабе либо сумеем переместить их на Восток или на Мадагаскар. Поймите, мне ничего не было известно о геноциде — до 1944 года, пока все не узнали о Майданске. Боже мой!
Камера Фрика. Фрик, вопреки обыкновению, был настроен не столь безразлично, набрасывая план своей защитительной речи. Он сообщил мне, что сам выступать не собирается, а выберет свидетеля, бывшего сотрудника гестапо[26]
, который согласился свидетельствовать и в пользу Шахта. Фрик полагал, что этому свидетелю не придется много говорить, кроме того, что после 1937 года Фрик ни разу не встречался с фюрером и никогда не одобрял зверств. Я поинтересовался у него, понимает ли он, что «нюрнбергские законы» ознаменовали начало санкционированной на государственно-правовом уровне расовой дискриминации и расовой ненависти, результат которых предугадать было нетрудно.В ответ Фрик пожал плечами:
— Каждая раса имеет право защищать себя, как на протяжении тысячелетий защищали себя и евреи.
— Вы не считаете, что в то время как современное общество исповедует принцип расовой терпимости, извлекать из мрака Средневековья принцип соперничества рас было безумием? Неужели вы, как юрист, способны это оправдать?
— С той же проблемой предстоит столкнуться и вам, американцам. Ведь и белые протестуют против смешанных браков. При выработке «нюрнбергских законов» никто не предполагал, что они могут привести к геноциду… Конечно, такое в теории не исключалось, но подобных намерений ни у кого не было.
Камера Штрейхера. Месяцы, проведенные в атмосфере холодного презрения остальных обвиняемых, и множившиеся доказательства махрового антисемитизма свое дело сделали — Штрейхер выглядел подавленным. Когда я пришел к нему в камеру узнать, как проходит подготовка его защиты, он не встретил меня обычной тирадой в антисемитском духе. Штрейхер заявил мне, что подготовка защиты займет не больше одного дня — долго говорить он не собирается. Он считал Розенберга глубоким философом и весьма высоко оценил его защитительную речь. Сам Штрейхер был всегда твердо убежден, что мировое еврейство и большевизм — синонимы и что в один прекрасный день они завоюют весь мир. Но но его тону я понял, что сам он уже не рассчитывал обрести единомышленников. То, как действовал Гитлер, навредило в первую очередь самому Гитлеру — с сионизмом следовало бороться не так. Но его жена и его секретарша, как заверил меня Штрейхер, засвидетельствуют, что после 1940 года он, Штрейхер, не занимался ничем, кроме как выпуском своего «Штюрмера».
Камера Шираха. Выход из-под опеки Геринга принес свои плоды — Ширах постепенно возвращался к своей прежней позиции — к раскаянию, и признание Франком своей вины, похоже, поставило крест на его колебаниях.
По мнению Шираха, признание вины Франком — переход процесса в новую, важнейшую фазу. Что касается его самого, он также стремится к тому, чтобы никто не усомнился в искренности его раскаяния за свою вину в разжигании антисемитских настроений. Он остановился на тех вопросах, которые должен был задать ему его защитник и которые имели целью выяснить, как он пришел к антисемитизму и какую роль в этом сыграли Юлиус Штрейхер, Гитлер и вся нацистская верхушка. Ширах готов был признать, что германская расовая политика — не что иное, как трагическая ошибка.
В этом его стремлении присутствовала солидная доля эксгибиционизма — Ширах будто узрел новую для себя возможность героического искупления, ведь однажды подобная его попытка уже была отвергнута — если вспомнить его бухенвальдскую инициативу.