— Но я ведь сказал им, что здесь моей вины нет. Я был только президентом имперского банка. Если министру финансов не хотелось об этом сообщать, это его вина. И если он не желал оплачивать подлежавшие оплате счета — это самое настоящее преступление! Но я никогда не совершал ничего, что можно было бы назвать аморальным!
Подняв руку вверх, Шахт приложил се к груди слева, где сердце, будто принося клятву.
— Вот в чем отличие меня от Папена и Нейрата. Их можно спросить, почему они и дальше продолжали служить гитлеровскому режиму, даже узнав и поняв, что он за человек. Но не меня! После 1939 года я уже не занимал никакого поста. О, я скажу вам, этот суд покроет себя вечным позором, это будет удар но международному праву, если я не буду оправдан!
— Да, но вначале вы были в восторге от гитлеровских игрищ!
— В восторге? Ничего подобного! Я ведь говорил вам, что надеялся умерить его пыл… Мне многое можно поставить в упрек! Кто-то даже скажет, что, дескать, этот умница господин Шахт дал себя одурачить Гитлеру. Но вы никогда меня не упрекнете в том, что я хотел войны! И клеветой на меня будет, если вы станете утверждать, что, мол, я вступил в партию, когда она была на подъеме, а стоило ей покатиться под горку, как я тут же бросил ее в беде. На самом же деле я предпочел отойти от них как раз тогда, когда они были на пике могущества!
— Потому что поняли, что они стремятся к войне, — высказал мнение я.
— Нет, для подобного рода умозаключений тогда, в январе 1939 года, у меня еще не было оснований, я ушел из соображений морального порядка.
— Какие же могут быть моральные соображения, кроме угрозы войны?
— А такие, что Гитлер пожелал вооружаться, прибегнув к инфляционным мерам. Ему хотелось больше и больше денег, и он потребовал от меня, чтобы я просто взял да напечатал их побольше. А я отказался!
Камера Шпеера. Шпеер заявил, что он весьма доволен речью обвинителя, после того как прослушал всю чушь, представленную защитой, — каждый из адвокатов пытался выставить своего подзащитного эдаким невинным, маленьким человечком, отмыть всех обвиняемых в глазах немецкого народа. Шпеер понимал, отчего Геринг взбешен и почему утверждает, что именно но его, Шпеера, милости обвинение продолжает раскручивать версию заговора.
— Его убеждения мне ясны. У него уже есть агнец на заклание на случай вынесения смертного приговора, которого, по его мнению, заслуживает большинство. И тогда он сможет сказать: «За это мы должны быть благодарны Шпееру». Геринг готов на все, лишь бы прикрыть свою собственную вину.
Шпеер был доволен тем, что Джексон не стеснялся в выражениях, разделываясь с этим лицемером Герингом. Он считал, что речь была блестяще продумана и сформулирована — вина предъявлялась тому, кто ее заслуживал, — иными словами, всем им.
— Разумеется, они делали все, что в их силах, чтобы спасти свои головы от плахи. Но глупцы-адвокаты, похоже, так и не уяснили себе, что ведь речь идет об ответственности перед немецким народом и их самих. Вы только представьте себе, защитник Заукеля попытался оправдать рабский труд, лишь бы уберечь шею своего подзащитного от петли! И прими этот суд его доводы, в этом случае у союзников были бы все основания обречь на рабский труд миллионы немцев. Но если подобный замысел был квалифицирован как преступление, тогда и вы вынуждены удерживать себя в строгих рамках!
Утреннее заседание.
Сэр Хартли Шоукросс продолжил свою заключительную речь, перейдя к перечислению зверств, творимых по отношению к евреям; цитировались Штрейхер, Франк и Гесс: «Геноцид принял характер производственного процесса с соответствующими побочными продуктами!» — заметил сэр Хартли.
(Скамья подсудимых забеспокоилась, обвиняемые, куда угодили меткие стрелы сэра Хартли, метали враждебные взгляды. Папен спрятал лицо в ладонях, когда сэр Хартли перешел к описанию того, как срезанный женский волос тщательно упаковывался, а золотые зубные коронки и пломбы отправлялись в имперский банк. Франк, Геринг, Штрейхер и Розенберг углубились в чтение предоставленного обвиняемым экземпляра речи.)