Он приходил с занятий с тяжелой головой, набитой неосмысленными фразами и словами. Это было мучительно. Все время Сенька возвращался к мысли, что он или глупый, или совершенно бездарный человек. Ведь не может быть, что они перебрасываются пустыми словами и тычут друг в друга, как актеры на сцене, фальшивыми мечами. Он пробовал обращаться за разъяснением к тому же Пашке. Но тот только усмехался, хлопал Сеньку по животу и говорил:
— Эх ты, Сеня… Сеня… Сеня, Сеня — ягодка моя…
И этим все ограничивалось. А к Адамовичу Сенька даже приближаться не решался. Он казался ему человеком из другого мира. Зато Демьянов вывел его из этого круга оцепенения перед авторитетами товарищей. На вопрос Сеньки, как относиться к Канту, тот ответил:
— Как подобает нашему брату. Еще Чернышевский писал, что Кант отстаивал свободу воли, бессмертие души, бога и прочую галиматью. Но вообще-то в домарксовской философии «Критика чистого разума» занимает почетное место. Это ты учти.
— Почему же Пашка-философ ругает Канта?
— Да ведь ко всякому идеологическому явлению люди подходят и справа и слева. Для него Кант слишком материалистичен.
— Значит, они противники?
— Нет. Это один лагерь.
— Но они спорят.
— Они спорят по частностям. Но еще Ленин говорил: что синий черт, что желтый черт — все черт-идеалист.
Ловок Сашка, но разъяснить дальше почел ненужным.
Пусть. Сенька заставит обратить на себя внимание. Он заучил отдельные абзацы Канта наизусть. И когда на кружке замялись с определениями антиномии Канта, Сенька вызвался объяснить. И произнес среди настороженной тишины как заклинание:
— Тезис: мир не имеет начала во времени. До всякого момента времени протекала вечность. Значит, прошел бесконечный ряд следующих друг за другом состояний вещей в мире. Но бесконечность ряда в том и состоит, что он никогда не может быть закончен. Поэтому он невозможен. Значит, начало мира есть необходимое условие его существования. Антитезис: так как начало есть существование, которому предшествует время, когда вещи не было, то когда-то должно было существовать время, в котором мира не было, пустое время. Но в пустом времени невозможно возникновение какой бы то ни было вещи. Поэтому сам мир не может иметь начала. В отношении прошедшего времени он бесконечен.
Все сидели в недоумении. Это было первое выступление в философском кружке деревенского паренька, всегда сидевшего молчаливо, никем не замечаемого. Сенька всех ошеломил. Профессор подошел к нему, положил руку на плечо и сказал:
— Вы начинаете овладевать философским языком. Продолжайте в том же духе…
В общежитие Сенька пришел сияющим. О его выступлении уже всем было известно.
Товарищи хлопали в ладоши:
— Ура! Положил философа на обе лопатки.
И только Пашка-философ покачал головой и брезгливо произнес:
— О!
А Демьянов, когда ему надоедало читать, откладывал книгу в сторону и произносил:
— Ну, Сеня, представь что-нибудь философическое. Например, из антиномий чистого разума.
Назвался груздем — полезай в кузов. Теперь Сенька целыми днями проводил в библиотеке, заучивая наизусть абзацы из философских сочинений…
ДЕНЬ В ИНСТИТУТЕ
Учебный день в институте начинался с прихода в швейцарскую швейцара Нефедыча, маленького сухонького старичка восьмидесяти лет, в потертой ливрее, с медалью трехсотлетия дома Романовых на груди[3]
. Никто и не думал раздеваться при такой стуже, но Нефедыч, блюдя старый обычай учительского института, в котором служил много лет, точно приходил к девяти часам утра и оставался у вешалки до конца занятий. Он выстаивал у вешалки, важно и торжественно, все положенное время, как солдат на часах, хотя только два профессора-аристократа, невзирая на холодище, считали благоприличным являться на кафедру в сюртуках и оставляли у него верхнюю одежду и головные уборы. Все остальные шли на лекции в шубах и в шапках, в шалях и в башлыках. Уходя после всех из института, Нефедыч закрывал двери, а к вечерним занятиям опять оказывался на посту, хотя никто с него этого не требовал. Это был верный служака былых времен, все знавший, что делается в стенах института, и ничего не желавший знать из того, что делается за его стенами. При виде профессора его лицо оживлялось, пальто или шапку он брал с благоговением и всегда говорил, если было морозно:— Пощипывает, господин профессор.
А если было сыро, а профессор был в прошлом в чине статского советника, то говорил:
— Мокропогодит, ваше превосходительство.