— Я никогда больше не женюсь, — заявил Пронькин. — Ихнюю породу теперь насквозь знаю. И вообще, баба — она тянет, когда в белый халат одета или в военную форму…
Коляй не раз слышал, как мать разговаривала с соседками: «Имеешь угол, зарабатываешь на чашку супа, семья у тебя — и не рыпайся больше никуда! А то обрубят нос по самую шею — лишишься всего…» Он соглашался про себя и думал: правда, чего рыпаться, если жизнь на этом стоит. Вся разница, что у одного угол, а у другого квартира, один из простой чашки пьет, а другой из сервиза. Но смысл не менялся, выходило одно уравнение и шоферу, и повару, и начальнику, и простому рабочему. Но сейчас дело для него поворачивалось так: приехал в Синегорье, женился, получил комнату — и все. Ничего больше не хоти, знай деньги на книжку складывай?
— Или чтоб огонь! Чтоб ты за ее ласку хоть в петлю! — продолжал Пронькин. — Вот с кем жизнь связывать надо. А таких, что ложки моют, миллионы.
Коляй снова представил смуглянку из парикмахерской. Что, она тоже ждет всех северных надбавок и мужа хоть какого? Рубашка-то мужская у нее над кроватью висела? Висела.
На душе стало еще отвратнее. Коляй умом понимал, что напрасно он плохо думает о смуглянке. Ее дело в конце концов кому рубашки стирать. Да и над ее ли кроватью она висела? Но ничего с собой поделать не мог — у него сейчас было полное сердце ненависти ко всему свету. И к Пронькину, и к Прохору, и особенно к себе. За то, что у него всего шесть классов образования и поэтому плохо подвешен язык, за то, что у него нет красивого костюма, за то, что он никому на земле не нужен.
Этого Коляй вслух, конечно, не говорил. Незачем. Люди обращают на тебя внимание, когда ты лишаешься мелочей — волос или очков… Но никто во все века никого не спрашивал: почему у тебя стало другое сердце? А кто пробовал узнать, тот так сильно задумывался, что терял интерес к жизни.
Коляй вытащил папиросу, закурил и кивнул Прохору:
— Дай, что ли, картишку…
Каждый колымчанин знает: быстрый век у здешней весны, а еще быстрее у лета. Не успели одуванчики белым пухом запрудить просохшие кюветы, как их уже сменила северная роза — шпалерами вдоль дороги вспыхнули бордовые кусты шиповника. Неделя, другая, и на месте нежных пятипалых цветов появились зеленые пупырышки завязи. А бордовый с малиновой искрой цвет перекочевал с дорог — целыми озерами разлился по еланям да болотам между сопками, — это распустился иван-чай. Однако и ему недолго удивлять тех редких шоферов, что останавливаются на перевале полюбоваться открывшейся внизу картиной. Там, в тундре, снова главным цветом становится белый — распускается кашка, а вместе с ней и пушица. Чуть погодя зацветет редкими желтыми головками ползучий хвощ, который за тяжелый запах называют еще дурникой. Так и торопится каждая травка, пока оттаяли ее корни, успеть прожить свой век.
А в начале августа подернутся сединой сопки — побелеет мох; потом вдруг взмоют по скалам желтые и красные языки, запламенеют вдоль дорог лиственницы и карликовые березки, загорятся последней краской всякие кусты и кустики — все, кончилось лето. Однажды ночью дохнет с севера холодом, пообрывает жухлую одежонку с лесов, кое-как прикрывавших летом хлябистые мшаники, — зима.
Однако когда это еще будет…
Левая рука у Коляя загорела до красноты, и кожа на ней облезла по второму разу. Он все равно клал локоть на боковое стекло — шоферская привычка. Такая же, как слушать, думать о своем и смотреть на дорогу. Известный всему поселку Поросятник, которого он посадил на Левом берегу, никак не мог кончить жаловаться на жизнь:
— Мы же Север покоряем, здоровье тратим! А они такую цену за комбикорм дерут? Не было на свете справедливости и никогда не будет!
— М-м, — сказал Коляй.
Ему было не до разговоров —. желтая легковушка так и норовила проскочить вперед. Сначала Коляй подумал, что это «чаевой» — таксист, но оказался частник. Впрочем, это почти равносильно.
Каждый раз на расширении дороги он выходил влево, мигал фарами, гудел по-комариному. Коляй чуть трогал рукой руль, и «жигуль» снова скрывался в густом шлейфе пыли. Кто ездил летом по колымским дорогам, знает эту пыль, она пеленой укрывает придорожные кусты и деревья на десятки метров. За несколько километров по пылевому смерчу, вздымающемуся к небу, можно узнать, вон по трассе катит машина. Порой после прошедшего тяжело груженного дизеля, да еще с прицепом, на дорогу опускается кромешная тьма; включай фары и становись у обочины, если не хочешь лобового удара встречного грузовика.
Коляй шел без прицепа, но с грузом — деревянными щитами, взятыми на уптарской перевалбазе, где скапливались все грузы для плотины, и пыли за ним поднималось достаточно. А что скажешь — не вижу, и все. Поросятник тоже заметил в зеркало «жигуль» и сказал:
— Да пусти ты его!
— Это же частник! — удивился Коляй.
— Купи ее и ты частником станешь. Скажешь, нет?
Отвечать не хотелось, потому что Поросятник был прав. Уважай его не уважай, резон в словах имелся — Коляй давно уже в глубине души подумывал о своей «баранке». Да и какой шофер об этом не думает?