Но он действительно с подтекстом в кулаке, потому что он ничего не говорит прямо. Должен я сказать, что иногда этот подтекст совершенно утрачивается для многих современных читателей. Я знаю многих американских студентов, которые A Canary for One («Канарейку в подарок») вообще не понимают, которым рассказ, повесть The Short Happy Life of Francis Macomber просто ничего не говорит.
Хотя, кстати, «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера» — это чрезвычайно актуальная повесть для сегодняшнего дня, потому что она как раз и говорит об утрате мужских добродетелей в мире. Моэм, понимавший в искусстве прозы побольше современников, включил эту вещь в свою хрестоматию мировой прозы ХХ века. Фрэнсис Макомбер на секунду позволил себе стать мужчиной и тут же погиб. Сегодня, когда гендерная идентичность просто признается «всеми плюнутой», по-розановски говоря, просто хочется изредка посмотреть, хоть издали, на мужское поведение, понимаете? На мужскую ответственность, мужскую жертвенность. Хочется чего-то не среднего, хочется чего-то определенного. И Хемингуэй в этом смысле, и его мужественное письмо, и его подтекст, и его одиночество — это очень привлекательно.
Конечно, когда я сам перечитываю некоторые его рассказы, я уже, так сказать, не всегда улавливаю то, что он в них вложил. Но, тем не менее, в них есть главная добродетель рассказа — поэтическая многозначность, отсутствие лобовой морали. Рассказ должен быть как сон, а у сна не может быть морали, сон всегда немножечко тайна.
Что касается отношения к русской литературе, Хемингуэй считал, что у Достоевского есть такие вещи правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, кстати, к Достоевскому относился без особого придыхания. Он же, так сказать, позируя и кокетничая перед корреспондентами, всегда приводил бойцовские метафоры: «Я бы простоял три раунда против Мопассана спокойно, но против Толстого я бы просто не вышел на ринг». Он понимал, что Лео Толстой — это большой мастер.
У него хороший был вкус, он высоко ценил Платонова по одному рассказу «Третий сын», прочитав его, он говорил: «Это писатель», что породило знаменитый анекдот. Это, в общем, конечно, неправда. Платонов никогда дворником не работал. Но, тем не менее, эта легенда очень устойчива. Московский двор, по нему бежит дворник за мальчишкой, а на балконе сидит девушка и читает Ремарка. Сидит, значит, в Штатах на вилле Ремарк и думает: «Конечно, я очень хороший писатель, да, но все-таки Хемингуэй сильнее меня»… Сидит во Флориде Хемингуэй, рыбачит и думает: «Да, конечно, я хороший писатель, черт возьми. Но все-таки Андрей Платонов сильнее меня». Андрей Платонов бежит по литинститутскому двору с метлой за мальчишкой, разбившим окно, и думает: «Догоню сучонка — убью нахер!». Очень хороший анекдот и очень точный, он показывает статус писателя в мире.
Платонова он ценил, он высоко довольно ценил Шолохова, прочитал «Тихий Дон». В общем, он понимал. Что касается Достоевского, то он его ценил, я думаю, не за идею. Он ценил его за художественное мастерство, потому что Достоевский умеет внушить читателю чувство лихорадки, чувство болезни. По чисто физиологическому воздействию Достоевский, конечно, чемпион.
И Хэм. Он может читателю что-то внушить, он может, скажем, тяжелобольному сказать: «Сожми зубы и вставай», это он может сделать. Он может человеку, потерпевшему поражение в любовной драме, сказать: «Все они таковы, твари, вставай и живи дальше просто ей назло». Если Мандельштам говорил: «Пастернака почитать — горло прочистить», то Хэма почитать — зарядку сделать. Ионный душ принять.
В «Старике и море» идеализм более чем очевиден. Это квинтэссенция, итог, лучшее, что он сделал. И пока писал — он понимал это, прямо чувствуется. И она, появившись в «Нью-Йоркере», самом авторитетном и престижном американском журнале, всех купила, просто все были в экстазе.
Не говоря уже о том, что хотя у него была репутация военного писателя, он сказал: «Всех, кто развязывает войны, будь моя воля, я бы расстрелял на глазах у всего человечества на самой высокой горе». Это сказано в предисловии к антологии военной прозы, составленной им: предисловие тоже очень форсистое, такое с ученым видом знатока военной проблематики, — но в нем нет культа войны, который очень присущ большинству его третьестепенных подражателей, и российских, и не российских, каких угодно.
Он любил женщин, причем железных, которые могут много выпить, журналисток любил и путешественниц. Он любил таких подчинять. Как только они подчинялись, они становились ему неинтересны. Давайте наконец все-таки скажем неполиткорректную вещь. Конечно, истинные ценности гендерно безотносительны, да, что называется, irrelevant. Они не привязаны к полу. Но ничего не поделаешь, есть искусство мужское, есть искусство женское, потому что не зря же Карл Маркс говорил: «В мужчине ценю силу, в женщине — слабость».