Я сделала три шага вперёд, потом подошвы кроссовок скользнули по мокрой земле, заставив меня отчаянно замахать руками. Слава Господу, сомнительного удовольствия со всего весу шмякнуться в жижу я избежала. Но это стало знаком того, что мне сегодня не пройти больше. Какой смысл насиловать тело, обрекая себя на дополнительные страдания? Я проиграла — теперь это было ясно. Просто холод я могла перенести, пусть и той ценой, которую заплатила вчера; но вкупе с холодным дождём, который продолжал литься, и литься, и литься… Я решительно села на корточки, дав себе завет, что ни на дюйм не сдвинусь с места. Всё, натерпелась. Сегодня съем все остатки провизии — пусть хотя бы в последний вечер не будет мучительного жжения в желудке. Заодно и для Киппи будет праздник.
— Ну что, — спросила я бельчонка, — устроим прощальную вечеринку?
Он опять тоненько запищал.
— Вот и славно, — я зябко поёжилась; зубы стучали, прилипшая к коже одежда отдавала инеем. Впрочем, мне было всё равно. Должно быть, такое же удовлетворение испытывает приговорённый к смертной казни, когда палачи, наконец, приходят в темницу, чтобы вести его на эшафот.
Но устроить пир на весь мир не вышло. Киппи с аппетитом уплетал хлеб, запивая водой из колпачка, и то и дело встряхивал свою шерсть, сбрасывая капли воды. А я сидела, смотрела на него и вяло подносила еду ко рту. Я ждала повторения вчерашнего зубастого мучения, только октавой выше, но этого не произошло. Просто я почувствовала, как мысли становятся медленными и неуклюжими под дождём, и холод проникает внутрь — а там уже все ощущения пропадали, и кожа замирала в восхитительном равновесии тепла и холода, создавая иллюзию парения в пространстве. Кончилось дело тем, что я сползла на сырую землю, даже не дожевав кусок хлеба. Хотела что-то сказать Киппи — может быть, попрощаться с бельчонком, который был со мной до конца, — но не смогла открыть рот. Так и ушла в ничто, лёжа на спине и ощущая на щеке лёгкие покалывания от ленивых капель. Какое-то время опять чудилось чьё-то присутствие совсем близко, за стеной дождя, и я развлекала себя тем, что гадала, кто выйдет в схватке за отбирание моей жизни победителем — холод или невидимый монстр. Должно быть, победил холод, потому что чудовище ничем не дало о себе знать. Не было его и утром, когда я проснулась и с удивлением поняла, что продолжаю дышать. Но дыхание было хриплым и сбивчивым, с каждым выдохом из груди исторгался звук, напоминающий сломанный горн. Под диафрагму будто запихнули свинца, и ужасно ныли бока. Лоб пылал, как домна. Это была пневмония. Видать, ну никак не желали дать мне спокойно умереть.
Глава 17
Несколько дней прошли в отравленном забытьи. Как маятник, я покачивалась на тонкой границе, иногда уходя в сторону смерти (я понимала это, когда образы перед внутренним взором становились аляповатее и причудливее и нос жёг запах горелой резины), иногда делая скачок обратно к жизни. Налево — направо; вверх — вниз. Нельзя сказать, что я была без сознания, но я и не бодрствовала. Мозг раскалился докрасна и судорожно пульсировал, выдавая хаотический калейдоскоп из воспоминаний, фантазий и реальности.
Чаще всего я представляла себе большое дерево, растущее в пустыне. Песок пустыни иногда был чёрным, иногда — ярко-жёлтым, слепящим глаза. Но дерево всегда оставалось одним и тем же: громадным, скрюченным, протягивающим ветви-щупальца во все стороны. Взгляд полз по серым веткам, как букашка, доходя до краёв. Там обычно меня ждало какое-нибудь видение — иногда фрагмент прошлых дней, иногда кошмарная галлюцинация, а порой я видела в конце ветки саму себя, лежащую на пустыре, бьющуюся в горячечной лихорадке, а рядом сторожил маленький Киппи. Веток было не сосчитать — должно быть, всех звёзд на небе не хватит, чтобы сопоставить с их количеством. Иногда несколько ветвей сплетались в одну, и тут уж рождались совершенно немыслимые вещи, от которых меня тошнило (может, и рвало). Я была как ткань, которую процеживают через ручную центрифугу.
Кроме видений, были голоса, не умолкающие ни на миг. Они жужжали над ушами, как рой пчёл. От них было не уйти. Они вечно спорили о каких-то своих архиважных делах, о которых я имела весьма смутное понятие.
«Оно так!» — возбуждённо кричал тонкий женский голос.
«Нет! — возражал мужской фальцет, брызжа слюной. — Я точно знаю, что это не так!».
«А мне кажется…» — в разговор вступал третий.
«А тебя спрашивали?!».
«Оно так!».
«Ни за что!».
То было тёмное время. Сознание иногда раздваивалось, иногда делилось на три, на четыре… на миллионы составляющих, как одежда, которую пускают по ниткам. Счастьем было в иные минуты просветления вновь ощущать себя единым целым, а не муравейником чужих личностей. Сны в эти моменты становились более-менее спокойными, наполненными мягкими бликами свеч.