— Поздно гуляешь, дорогой, — он узнал голос Зайцева.
— О правосудии пекусь. Тебе волю дай — всех пятерых посадишь. И будешь прав.
— Прав? — изумился Зайцев. — В каком смысле?
— В прямом. Одного — за убийство, остальных — за недоносительство. Ты еще сажаешь тех, кто не доносит? А то в газетах по этому поводу разное пишут…
— Не понял…
— Приходи, поговорим.
— А ты… это… уже знаешь?
— Зайцев! — величественно произнес Ксенофонтов. — Ты напоминаешь обманутого мужа! Все знают, кроме тебя.
— С твоими шуточками… — не находя слов, Зайцев уже хотел было повесить трубку, но Ксенофонтов его остановил.
— Обижаться будешь в кабинете прокурора. Когда он вызовет, чтобы сообщить о твоей отставке. Приезжай. Убийцу в самом деле знают все. Даже я. Не забудь прихватить пива. В тоске, недалеко от твоей конторы, я видел баночное.
— Ты что, ошалел?! Одна баночка стоит моей недельной зарплаты!
— Для правосудия я сберег не одну неделю твоих бестолковых метаний, — больше Ксенофонтов произнести ничего не успел — в трубке раздались частые короткие гудки.
Зайцев пришел так быстро, что стало ясно — он звонил из ближайшего автомата, а до этого бродил вокруг ксенофонтовского дома. В его движениях все еще чувствовалась оскорбленность, но она быстро угасала. Плащ он повесил на угол двери, чтобы не намокли вещи на вешалке, а пройдя в комнату, со значением поставил на стол пиво.
— Как все меняется, старик, — печально заметил Ксенофонтов. — Когда-то ты приходил с целой сумкой пива, с пакетом вяленой рыбы… Неужели придут времена, когда вот эту жалкую баночку мы будем вспоминать с восторгом и умилением… Сколько в ней, в бедной?
— А! — Зайцев махнул рукой. — Триста граммов. — Он сковырнул алюминиевую пластинку и из отверстия поднялось легкое пивное облачко. А когда он разлил пиво по стаканам, в каждом оказалось не более половины. — Двадцать рублей стоит такая баночка… А эту я конфисковал у спекулянта.
— Он не возражал?
— Он был бы счастлив подарить мне сотню банок. Но тогда пришлось бы не только отпустить его на волю, но и отпускать впредь.
— Старик, ты поступил мужественно. Я бы так не смог, — сказал Ксенофонтов и одним долгим глотком выпил все свое пиво. — Если бы все поступали так… Но это, к счастью, невозможно.
— Я тебя слушаю.
— Ты хочешь узнать, кто убийца? Скажу. Но доказывать его вину тебе придется самому. Хотя я и не уверен, что мне хочется наказать этого человека… Он поступил правильно, хотя и слишком уж категорично.
— Так кто же?!
— Васысь.
— Не может быть! Я почти доказал, что это…
— Не надо, — остановил его Ксенофонтов, — Не срамись. Понимаешь, Зайцев, здесь главное — найти причину. Теплая многолетняя компания положительных, обеспеченных людей… Дружба и взаимовыручка, даже взаимовыгодность… И вдруг — заряд картечи в спину… Должна быть причина.
— Ты ее нашел?
— Еще там, на берегу. Причина стала мне ясна, как только ты сказал про перышко в шляпе Асташкина.
— Скажите, пожалуйста! — с усмешкой воскликнул следователь.
— Да, Зайцев, да! Когда пиво стоит двадцать рублей стакан, а достать его можно только преступным путем с помощью следователя по особо важным делам… С людьми начинают происходить чудовищные превращения… Но поскольку эти превращения происходят со всеми, они остаются незамеченными. И мы с тобой тоже представляем собой двух чудовищ, которые по старой памяти притворяются хорошими ребятами. У нас искажена нравственность, Зайцев! Мы испорчены духовно! Мы злобны и завистливы, мы готовы проклясть человека за банку пива. Ровно минуту назад я произнес, внутренне, конечно, самые жестокие слова, которые только нашлись в моем организме. По адресу спекулянта голландским пивом. Разве нормальный человек сможет проклясть незнакомого ему парня из-за глотка этого вонючего пойла? А разве ты, служитель Закона, должен был выпрашивать эту баночку взамен на хорошую камеру или благожелательный протокол задержания?
— Да ладно тебе, — Зайцев покраснел, что бывало с ним чрезвычайно редко. Не потому что разучился краснеть, а потому что он не совершал поступков, которые вынуждали бы его краснеть.
— Пиво — ладно! Но есть на свете Канарские острова, брауншвейгские колбасы, египетские трусики, наши советские красавицы… Нет, я не хочу немедленно возобладать всем этим, нет во мне такого уж иссушающего желания… Но сознание полной и окончательной недоступности всего этого производит во мне необратимые изменения. И самое страшное — я теряю интерес к самому себе.
— Извини, но у меня все больше возрастает интерес к убийце.