Черные мотыльки Виолиных ресниц признательно взмахнули крыльями. За столом пригубили вино — душистое, терпкое и темное, похожее на кровь и на сок незрелой вишни. Несколько минут подряд гости ели. Стряпня Романа удостоилась немых, но красочных похвал. Когда наступило мгновение сытости, капитан Фаркаш извлек потемневшую кривую трубку и шелковый кисет. Эти вещи были с капитаном на «Индре». Капитан Фаркаш достал из мешочка волокнистый, пахнувший медом и смолой табак; священнодействуя, заправил прокопченную чашечку, примял начинку желтым наждачным пальцем и стал раскуривать от зажигалки. За ним очарованно наблюдали. Неведомо для Дьюлы легкими стрелами проносились через стол шутки. То был подлинный ритуал пращуров.
Затянувшись и с наслаждением выпустив дым (в сторону сада, чтобы не травить некурящих), капитан заметил, что молчаливая трапеза прервана. То есть молчаливая для него, дикаря, чужака. А для прочих — несомненно, украшенная живой застольной беседой, разноцветьем посылаемых друг другу метафор…
Отложив вилки, бросив недоеденную зелень,
Убедившись, что все ждут его действий, Ларри вдруг поднял потрепанный ящик, недавно врученный им Виоле, протянул перед собой — и отнял руки. Ящик повис в воздухе. Ларри открыл безжалостно исцарапанную крышку. Зажегся круглый оранжевый глазок на передней панели. Под крышкой лежал, поблескивая, будто лужица смолы, черный диск. Уверенным движением Ларри опустил на его край хрупкую жучиную лапку, чем-то щелкнул, и…
Неторопливо зазвучала музыка, мелодичный перезвон и печальные вздохи; ритм, напоминавший о желтых листьях, о прозрачном дожде начала осени. Погодя, запел женский голос. Не слишком молодой, не слишком звонкий, с налетом светлой обреченности.
Роман поначалу выказал небольшое удивление. Звучала речь его далеких предков, язык древних стихов, настолько прекрасных, что Роман когда-то научился читать их в подлиннике. Поняв же смысл песни, Альвинг растроганно усмехнулся. Васильково-синие глаза его, забавно оживлявшие широкое мясистое лицо, потеплели и увлажнились. Фаркаш тоже знал этот язык, считавшийся международным во времена отлета «Индры». Для Виолы язык был одним из двух родных. Она мысленно переводила Хельге.
Сам даритель слушал, склонив золотистую голову на стройной шее, грустно и задумчиво, словно впервые. Замерли последние нежные вздохи. Капитан Фаркаш выждал надлежащую паузу, смущенно кашлянул и сказал:
— Н-да, конечно, музейный экспонат… Даже в мое время за такими гонялись. Знаете, кто любил свой дом под старину обставлять… Где-нибудь годы двухтысячные, а?
— Плохо вы обо мне думаете! — с шутливой надменностью ответил Ларри. — Тысяча девятьсот семидесятые. Так-то.
— Мы ждем тоста, — вмешалась Хельга и подставила бокал.
Очевидно, виновница торжества этот тост уже услышала, поскольку мотыльки опустили крылья и губы сложились, будто скрывая забавный и грустный секрет. Но Ларри все-таки сказал вслух, потому что здесь был Фаркаш:
— Виола, давай выпьем за слабых!
Воцарилась тишина. Снова осмелев, подала голос робкая птица. Роман поднял одну бровь, потом встал и с преувеличенной серьезностью отправился под навес. Довольно долго гремел там чем-то, должно быть, крышкой; подсыпал специи, в общем, доводил до готовности каурму.
Неловкость повисла над столом, и капитан Фаркаш снова пошел на приступ:
— Что-то я не понимаю, извините… За каких слабых?
— Я объясню, — кивнул Ларри. — Вот эта песня…
— В ней есть нечто рабское, — перебила Хельга.
— Возможно. Но она точно выражает настроение эпохи. Короткая жизнь, отягощенная болезнями, неудобствами — действительно, непосильная кладь… Оставалось закрыть глаза на правду и убеждать себя: что естественно, то прекрасно, у природы нет плохой погоды…
— Значит, по-вашему, — тихо, но с явной угрозой спросил Фаркаш, — наша эпоха была эпохой слабых?
Ларри запнулся. Со всех сторон его обстреливали возбужденными сполохами, просили не задевать капитана. Но привычка к откровенности оказалась сильнее. Ларри сказал: