О, как бы я хотел перешагнуть этот день! Скорей бы вечер… Ночь, так страшившая меня вчера, ждала теперь как награда в конце пути.
Около часа дня хлеб, сыр и колбаса немного восстановили наши силы.
Абайгур ел сушеные фрукты. Как ему удавалось не обжечь кожу и глаза? Неужели полотнища, которым он прикрывал лицо, было достаточно для защиты? Он казался мне сделанным из другой плоти, не такой, как наша. Высшей…
В послеполуденные часы достижения наши улучшились, тела начали привыкать к суровым условиям. Мне удалось открыть глаза, и я шел механически, не делая над собой усилий.
Мыслей в голове было мало.
Я сердился на себя за это:
«Ты оказался наконец в наилучшем положении для размышлений и не пользуешься этим!»
Я был возмущен, но мое дурное настроение ничего не меняло: в голове было пусто.
«Какой стыд! Ты забрался медитировать аж в пустыню – и ничего…»
Если утром мой гнев был направлен на мое бессильное тело, теперь от него доставалось уму. Я был так разочарован в себе, что почти рассвирепел. Я себя ненавидел.
–
Колонна остановилась. Когда-то, в далекую эпоху, которую наш геолог Тома пытался датировать, здесь, должно быть, протекала река; от нее остались лишь полустершиеся неровности рельефа, и это подходило нам для ночного лагеря.
Измученные путешественники без церемоний скинули рюкзаки. Дональд раздал нам содовую воду.
Абайгур, подойдя, сразу развел огонь. Я думал, что он заварит чай – три ритуальные чашки, – но он с сосредоточенным видом тщательно вымыл руки, насыпал в миску муки и налил воды. Дональд подмигнул мне:
– Он испечет хлеб.
– Простите? Как можно испечь хлеб здесь, без печи?
– Смотри, сейчас увидишь.
Абайгур вымесил муку с водой, плотное, упругое тесто заскользило между его пальцами, и он придал ему форму лепешки.
Вернувшись к костру, он вырыл ямку в песке и разровнял ее донышком миски.
Потом горящими веточками проворно обжег поверхность теста.
– Так к нему не прилипнет песок, – шепнул мне Дональд.
Абайгур положил заготовку в ямку, накрыл ее песком, сверху насыпал углей.
Напевая, он пек свою лепешку пятнадцать минут, потом выкопал ее и перевернул. Еще пятнадцать минут – и он показал нам аппетитный поджаристый хлебец.
Взяв пучок травы, он смел с корки песок.
Я завороженно наблюдал за ним. Спокойствие, с которым он делал свое дело, приободрило меня. Пусть этот день меня истерзал, пусть я постоянно метал в себя ножи, теперь человеческий порядок, исконные жесты, забота о прокорме ближнего привели меня к умиротворяющей солидарности.
Пока Абайгур делал хлеб, я перестал мучить себя и донимать тысячами вопросов и укоров: я стал зачарованным зрителем.
Теперь он ополаскивал хлеб водой.
Красная машина…
Воспоминание всплыло из прошлого. Красная машина…
Воспоминание не торопилось. Оно пришло издалека. Оно прорастало мало-помалу в моей голове, распространялось в ней потихоньку, вот-вот откроется целиком.
Красная машина…
Я увидел себя в тот день, рядом с отцом: я сидел в моем гоночном снаряде, карминно-красной машинке с педалями, которую получил на Рождество несколько месяцев назад. Я спускался по узкому склону, ведущему к нашему дому, «Тарантез», на холме Сент-Фуа-ле-Лион. Сколько мне было лет? Четыре с половиной… Пять… Я изо всех сил жал на педали, чтобы убедить отца, что с ним рядом чемпион «Формулы-1», но, как ни старался, ехал всего лишь вровень с его прогулочным шагом.
Тот день был озарением.
На этой тропе, обсаженной низким кустарником, мне вдруг померещилось, что изменился свет. Словно поднялся занавес – и панорама обрела иную плотность. Я затаил дыхание и вытаращил глаза. У моих ног раскинулся город Лион, его вишневые и коралловые крыши, шпили колоколен, дымящие заводские трубы, извилистая река и дальше – горный хребет, густо-зеленые склоны, припорошенные снегом вершины, монументальные, волшебные.
Я вдруг очень остро ощутил слева от себя лучезарное присутствие отца. А ведь моя голова доходила только до его колен, и хорошо видны были одни вельветовые брюки. Мне приходилось вытягивать шею, чтобы различить его торс в бежевой футболке и, еще выше, подбородок, по которому тянулась тонкой линией бородка. Он шел, погруженный в свои мысли.
«Я здесь».
Очевидность откровения поразила меня: я был здесь, в этом мире, рядом с отцом! Да, вот чему я удивился: я жил.
«Меня зовут Эрик-Эмманюэль, я сын Поля Шмитта, и я есть».
Гордый, пьяный от радости, взволнованный, я словно только что родился. Родился не для мира – для себя. Я вдыхал весенний воздух, наполнявший мои легкие новым ощущением. Кровь щекотала каждую пору кожи.
Какое блаженство! То был мой первый день. Первый день сознательной жизни. Покинув зачаточную размытость раннего детства, я осознал себя наконец человеком в мире. Прежде я набрасывал черновик, барахтался впотьмах, жил, не отдавая себе в этом отчета; в это утро началась моя история.
«Меня зовут Эрик-Эмманюэль, я сын Поля Шмитта, и я есть».
Мое «я» больше не принадлежало грамматике, оно было подлинно моим, точкой зрения, наполненной содержанием. Из зайца я стал законным и сознательным пассажиром.