Я понял, что с нею что-то без меня случилось. Она была совсем как бы не в своём уме.
– Покупай меня! Хочешь? хочешь? за пятьдесят тысяч франков, как Де-Грие? – вырывалось у ней с судорожными рыданиями. Я обхватил её, целовал её руки, ноги, упал пред нею на колени.
Истерика её проходила. Она положила обе руки на мои плечи и пристально меня рассматривала; казалось, что-то хотела прочесть на моём лице. Она слушала меня, но, видимо, не слыхала того, что я ей говорил. Какая-то забота и вдумчивость явились в лице её. Я боялся за неё; мне решительно казалось, что у ней ум мешается. То вдруг начинала она тихо привлекать меня к себе; доверчивая улыбка уже блуждала в её лице; и вдруг она меня отталкивала и опять омрачённым взглядом принималась в меня всматриваться.
Вдруг она бросилась обнимать меня.
– Ведь ты меня любишь, любишь? – говорила она, – ведь ты, ведь ты… за меня с бароном драться хотел! – И вдруг она расхохоталась, точно что-то смешное и милое мелькнуло вдруг в её памяти. Она и плакала, и смеялась – всё вместе. Ну что мне было делать? Я сам был как в лихорадке. Помню, она начинала мне что-то говорить, но я почти ничего не мог понять. Это был какой-то бред, какой-то лепет, – точно ей хотелось что-то поскорей мне рассказать, – бред, прерываемый иногда самым весёлым смехом, который начинал пугать меня. «Нет, нет, ты милый, милый! – повторяла она. – Ты мой верный!», – и опять клала мне руки свои на плечи, опять в меня всматривалась и продолжала повторять: «Ты меня любишь… любишь… будешь любить?». Я не сводил с неё глаз; я ещё никогда не видал её в этих припадках нежности и любви; правда, это, конечно, был бред, но… заметив мой страстный взгляд, она вдруг начинала лукаво улыбаться; ни с того ни с сего она вдруг заговаривала о мистере Астлее.
Впрочем, о мистере Астлее она беспрерывно заговаривала (особенно когда силилась мне что-то давеча рассказать), но что именно, я вполне не мог схватить; кажется, она даже смеялась над ним; повторяла беспрерывно, что он ждёт… и что знаю ли я, что он, наверное, стоит теперь под окном? «Да, да, под окном, – ну отвори, посмотри, посмотри, он здесь, здесь!». Она толкала меня к окну, но только я делал движение идти, она заливалась смехом, и я оставался при ней, а она бросалась меня обнимать.
– Мы уедем? Ведь мы завтра уедем? – приходило ей вдруг беспокойно в голову, – ну… (и она задумалась) – ну, а догоним мы бабушку, как ты думаешь? В Берлине, я думаю, догоним. Как ты думаешь, что она скажет, когда мы её догоним и она нас увидит? А мистер Астлей?.. Ну, этот не соскочит с Шлангенберга, как ты думаешь? (Она захохотала). Ну, послушай: знаешь, куда он будущее лето едет? Он хочет на Северный полюс ехать для учёных исследований и меня звал с собою, ха-ха-ха! Он говорит, что мы, русские, без европейцев ничего не знаем и ни к чему не способны… Но он тоже добрый! Знаешь, он «генерала» извиняет; он говорит, что Blanche… что страсть, – ну не знаю, не знаю, – вдруг повторила она, как бы заговорясь и потерявшись. – Бедные они, как мне их жаль, и бабушку… Ну, послушай, послушай, ну где тебе убить Де-Грие? И неужели, неужели ты думал, что убьёшь? О глупый! Неужели ты мог подумать, что я пущу тебя драться с Де-Грие? Да ты и барона-то не убьёшь, – прибавила она, вдруг засмеявшись. – О, как ты был тогда смешон с бароном; я глядела на вас обоих со скамейки; и как тебе не хотелось тогда идти, когда я тебя посылала. Как я тогда смеялась, как я тогда смеялась, – прибавила она хохоча.
И вдруг она опять целовала и обнимала меня, опять страстно и нежно прижимала своё лицо к моему. Я уж более ни о чём не думал и ничего не слышал. Голова моя закружилась…
Я думаю, что было около семи часов утра, когда я очнулся; солнце светило в комнату. Полина сидела подле меня и странно осматривалась, как будто выходя из какого-то мрака и собирая воспоминания. Она тоже только что проснулась и пристально смотрела на стол и деньги. Голова моя была тяжела и болела. Я, было, хотел взять Полину за руку; она вдруг оттолкнула меня и вскочила с дивана. Начинавшийся день был пасмурный; пред рассветом шёл дождь. Она подошла к окну, отворила его, выставила голову и грудь и, подпершись руками, а локти положив на косяк окна, пробыла так минуты три, не оборачиваясь ко мне и не слушая того, что я ей говорил. Со страхом приходило мне в голову: что же теперь будет и чем это кончится? Вдруг она поднялась с окна, подошла к столу и, смотря на меня с выражением бесконечной ненависти, с дрожавшими от злости губами, сказала мне:
– Ну, отдай же мне теперь мои пятьдесят тысяч франков!
– Полина, опять, опять! – начал, было, я.
– Или ты раздумал? ха-ха-ха! Тебе, может быть, уже и жалко?
Двадцать пять тысяч флоринов, отсчитанные ещё вчера, лежали на столе; я взял и подал ей.
– Ведь они уж теперь мои? Ведь так? Так? – злобно спрашивала она меня, держа деньги в руках.
– Да они и всегда были твои, – сказал я.