Я бы с радостью ответил, что вернулся из-за нее, но в ту минуту не смог дать такой ответ. Все не так-то просто. Я вдруг понял – понял лишь в ту минуту, – что назад меня гнало спокойное, ясное отчаяние. Все мои резервы были истрачены, а простой воли выжить никак не хватит, чтобы и дальше противостоять стуже одиночества. Я оказался неспособен выстроить себе новую жизнь. Да, по сути, никогда по-настоящему и не хотел. С прошлой своей жизнью и с той отнюдь не совладал, не смог ни покинуть ее, ни преодолеть, началась гангрена, и мне осталось только сделать выбор: сдохнуть в смраде гангрены или вернуться и попробовать ее излечить.
Я никогда особо не задумывался об этом, да и сейчас уяснил себе лишь в общих чертах, но ощутил как избавление, что хотя бы это теперь знаю. Тяжесть и смущение отступили. Теперь я понимал, почему приехал. После пяти лет эмиграции я привез сюда лишь обостренность восприятия, готовность жить и осторожность и опыт беглого преступника. Все прочее потерпело крах. Множество ночей меж границами, чудовищная тоска бытия, которому дозволено бороться лишь за крохи еды да несколько часов сна, подпольное, кротовье существование – все исчезло без следа, пока я стоял на пороге своей квартиры. Я потерпел крах, обанкротился, но долгов за мной не осталось. Я был свободен. «Я» тех лет покончило самоубийством, когда я пересек границу. Это не возвращение. Я умер, жило другое «я», жило даровым временем. Ответственности больше не было. Бремя отпало.
Шварц повернулся ко мне:
– Вы понимаете, о чем я? Я повторяюсь и рассуждаю противоречиво.
– Думаю, да, понимаю, – ответил я. – Возможность самоубийства – это милость, какую редко осознаешь. Она дает человеку иллюзию свободной воли. И вероятно, мы совершаем больше самоубийств, чем полагаем. Просто не знаем об этом.
– Вот именно! – оживленно сказал Шварц. – Если б мы только осознали их как самоубийства! Тогда были бы способны воскресать из мертвых. Могли бы прожить несколько жизней, а не тащить от кризиса к кризису язвы опыта и в конце концов погибать от них.
– Хелен я этого, конечно, объяснить не мог, – продолжал он. – Да и нужды не было. При той легкости, какую вдруг ощутил, я даже потребности такой не испытывал. Напротив, чувствовал, что объяснения лишь запутают. Вероятно, ей хотелось услышать, что я вернулся ради нее, но я, с моей новой проницательностью, понимал, что этим себя погублю. Тогда прошлое навалится на нас со всеми своими аргументами насчет вины, и ошибки, и обиженной любви, и мы никогда из этого не выберемся. Если идея духовного самоубийства, теперь чуть ли не радостная, имеет смысл, то ей надлежит быть еще и полной и охватывать не только годы эмиграции, но и годы до нее, иначе будет опасность второй гангрены, даже более застарелой, и она немедля проявится. Хелен стояла там как враг, готовый нанести удар любовью и точным знанием моих уязвимых мест, а я был в настолько невыгодном положении, что вообще не имел шансов. Если раньше я испытывал избавительное ощущение смерти, то теперь оно обернется мучительным моральным издыханием – уже не смертью и воскресением, но полнейшим уничтожением. Женщинам ничего объяснять не стоит, надо действовать.
Я шагнул к Хелен. Коснувшись ее плеч, я почувствовал, что она дрожит. «Почему ты вернулся?» – опять спросила она.
«Забыл почему, – ответил я. – Мне бы поесть, Хелен. За целый день маковой росинки во рту не было».
Рядом с нею на разрисованном итальянском столике стояла серебряная рамка с фотографией мужчины, которого я не знал. «А это нам нужно?» – спросил я.
«Нет», – удивленно ответила она, взяла фотографию, сунула в ящик стола.
Шварц посмотрел на меня и улыбнулся.
– Она ее не выбросила. Не разорвала. Сунула в ящик. Стало быть, в любое время могла снова достать и поставить на столик. Не знаю почему, но этот жест raison d’être[2] привел меня в восхищение. Пятью годами раньше я бы ее не понял и устроил скандал. Теперь она переломила ситуацию, которая грозила стать слишком помпезной. Мы терпим громкие слова в политике, но в чувствах пока нет. К сожалению. Лучше бы наоборот. Французский жест Хелен говорил не о нехватке любви, нет, только о женской осторожности. Однажды я ее разочаровал, зачем же тотчас снова мне доверять? Но я не напрасно жил во Франции, не стал задавать вопросов. До и о чем спрашивать? И откуда у меня право на это? Я рассмеялся. Она несколько опешила. Потом ее лицо просветлело, и она тоже рассмеялась. «Кстати говоря, ты со мной развелась?» – спросил я.
Она покачала головой. «Нет. Но не из-за тебя. А чтобы позлить свое семейство».
5
– Той ночью я спал лишь несколько часов, – сказал Шварц. – Очень устал, но то и дело просыпался. Ночь напирала снаружи на маленькую комнату, где были мы. Мне чудились шорохи, в секундах полусна я снова бежал – и резко просыпался.
Хелен проснулась только один раз. «Не спится?» – спросила она в темноту.
«Да. Я и не надеялся».
Она включила свет. Тени метнулись в окно. «Нельзя требовать всего сразу, – сказал я. – Над своими снами я не властен. Вино еще осталось?»