– Год кажется бесконечным, – сказал Шварц. – А потом вдруг нет. В январе, когда нас посылали на работы вне лагеря, я попытался бежать. Через два дня печально знаменитый лейтенант К. нашел меня, угостил по лицу плеткой и на три недели засадил в одиночку на хлеб и воду. При второй попытке меня схватили сразу. Тогда я прекратил попытки, все равно было почти невозможно продержаться без продуктовых карточек и документов. Любой жандарм мог тебя сцапать. А до лагеря Хелен путь долгий.
Все изменилось, когда в мае действительно началась война и через месяц закончилась. Мы находились в неоккупированной зоне, но шли разговоры, что лагерь будет под контролем армейской комиссии или даже гестапо. Вам знакома паника, которая тут вспыхнула?
– Да, – сказал я. – Паника, самоубийства, петиции насчет того, чтобы нас выпустили заранее, и халатность бюрократов, которая зачастую становилась почти неодолимым препятствием. Не всегда. Комендантам иных лагерей хватало ума под собственную ответственность выпустить эмигрантов на волю. Правда, многих затем все равно хватали в Марселе или на границе.
– В Марселе! Тогда мы с Хелен уже запаслись ядом, – сказал Шварц. – В маленьких капсулах. Они дарили фаталистический покой. Их продал мне лагерный аптекарь. Две капсулы. Не знаю, что именно это было, но я ему поверил, что, если их проглотить, умрешь быстро и почти безболезненно. По его словам, яда хватит на двоих. А продал он их мне из боязни, что примет их сам, под утро, в час отчаяния, перед рассветом.
Нас построили шеренгой, как голубей для расстрела. Поражение случилось слишком неожиданно. Никто не ожидал его так скоро. Мы пока не знали, что Англия не станет заключать мир. Видели только, что все пропало… – Шварц устало шевельнул рукой, – …да и теперь еще не знаем, не все ли потеряно. Нас оттеснили на побережье. Впереди только море.
Море, подумал я. И корабли, которые еще пересекают его.
В дверях возник хозяин последнего кафе, где мы ужинали. Он насмешливо нам отсалютовал, почти по-военному. Потом что-то шепнул толстым шлюхам. Одна из них, с могучим бюстом, подошла к нам.
– Как вы это делаете? – спросила она.
– Что?
– Наверняка ведь ужас как больно.
– Что? – рассеянно спросил Шварц.
– Матросская любовь в открытом море, – крикнул патрон от двери, чуть не выплюнув от смеха все свои зубы.
– Этот вот наивный умник вас обманул, – сказал я шлюхе, от которой разило здоровым запахом оливкового масла, чеснока, лука, пота и жизни. – Мы не гомосексуалисты. Оба воевали в Абиссинии, и аборигены нас кастрировали.
– Вы итальянцы?
– Бывшие, – ответил я. – Кастраты уже не имеют национальности. Они космополиты.
Она призадумалась, потом серьезно сказала:
– Tu es comique[16]
. – И, покачивая огромным задом, вернулась к двери, где патрон тотчас принялся ее лапать.– Странная штука – безнадежность, – сказал Шварц. – До чего крепко в нас сидит то, что даже более не называет себя «я», всего лишь хочет жить, всего лишь цепляется за существование, за простое существование! Порой тогда попадаешь в такое место, какое, по рассказам моряков, есть у тайфуна, – в полный штиль, в око ураганного вихря. Оставляешь всякую надежду… становишься похож на жука, притворившегося мертвым… но ты не мертв. Просто отказываешься от всех усилий, кроме одного – выжить, только выжить. Являешь собой настороженную, сосредоточенную, предельную пассивность. Безрассудно растрачивать уже нечего. Штиль… меж тем как тайфун беснуется вокруг, словно круглая стена. Страх вдруг исчезает, отчаяние тоже… ведь и они – роскошь, теперь непозволительная. Усилие, какого они бы потребовали, пришлось бы черпать из сущности выживания и ослаблять ее… вот почему оно исключается. Ты только лишь зрение и расслабленная, совершенно пассивная готовность. Странная, спокойная ясность нисходит на тебя. В те дни у меня порой возникало ощущение, что я очень похож на индийского йога, который тоже отбрасывает все связанное с сознательным «я», чтобы… – Шварц осекся.
– Искать Бога? – спросил я с полунасмешкой.
Шварц покачал головой:
– Найти Бога. Его ищут всегда. Но так, будто хочешь поплыть, а в воду прыгаешь в одежде, в доспехах и с багажом. Надо быть нагим. Как той ночью, когда я покидал безопасную чужбину, чтобы вернуться на опасную родину, и переплыл Рейн как реку судьбы, узкую, освещенную луной полоску жизни.
В лагере я порой вспоминал о той ночи. Мысль о ней не ослабляла меня, наоборот, придавала сил. Я сделал то, чего потребовала жизнь, не потерпел неудачи, получил вторую, нежданную жизнь с Хелен… а легкое отчаяние, порой призрачно блуждавшее в моих снах, возникало лишь оттого, что было все остальное: Париж, Хелен и непостижимое ощущение, что ты не один. Хелен где-то жила, быть может с другим мужчиной, но жила. Это очень-очень много во времена вроде наших, когда человек ничтожнее муравья под сапогом!
Шварц умолк.
– Вы нашли Бога? – спросил я. Вопрос грубый, но он вдруг показался мне настолько важным, что я все-таки задал его.
– Лицо в зеркале, – ответил Шварц.
– Чье лицо?