Я подождал, пока она свернет за угол, и кинулся следом. Я понимал, что она меня прибьет, если увидит, но, к счастью, тротуары были забиты толпами шопоголиков, я успешно прятался среди них и дошел за Норой до самого метро, где она прыгнула в поезд 1, затем пересела на L, затем на 6 и наконец вышла на Астор-плейс.
Выбравшись с людной станции, я ее потерял. Крутил головой как ненормальный, даже запаниковал, испугался, что вот теперь – все, я так и не узнаю, как она там, все ли у нее благополучно. Бернстайн, драгоценная золотая монета, выскользнула из моих неловких рук и растворилась среди нью-йоркских миллионов.
Но потом я ее отыскал. Винтовой своей походкой она переходила Сент-Маркс-плейс, миновала пиццерию, стойку с журналами. По Восточной Девятой я дошел до треугольного садика на углу с Десятой. Нора взбежала на крыльцо ветхого таунхауса. Держась поодаль, я нырнул в подворотню.
Нора поставила сумки и позвонила в дверь.
Я прикидывал всевозможные сценарии спасения – ворваться в дверь, пнуть с дороги девять кошек, енота и подшивки «Виллидж войс» за сорок лет, промчаться мимо торчков, целующихся на кушетке, и психоделического плаката с Золотыми Воротами в преддверии «лета любви»[111]
, наверх в комнату Норы: добро пожаловать, крысы, у нас тут воняет старой посудной губкой. Нора сидит на краю футона, вскакивает, бросается мне на шею.И однако. Дом, конечно, подозрительный – ржавые кондиционеры, в окнах ящики с сохлыми цветами, – но на первом и втором этажах даже не один, а два эркера, куда и впрямь струится море света.
Норе никто не открыл. Она позвонила снова.
Пусть никого не будет дома. Пусть у суперской хиппушки приключилась семейная неприятность аж в Вудстоке. А если откроют, пусть на пороге возникнет полуголый автор-исполнитель с татуировкой во всю грудь «Добро пожаловать на радугу». Пусть я еще разок ее спасу.
Дверь открылась, и появилась пухлая женщина с седыми кудельками и в полосатом фартуке, измазанном грязью, – земля из цветочных горшков или глина с гончарного круга. Женщина
Я еще чего-то подождал, – может, музыку включат или свет. Но ничего не случилось, ничего мне не досталось, больше ничего не осталось мне – лишь ветерок носился по кварталу, гонял одинокие желтые листья и ворошил мусор, прибившийся к бордюру.
Я зашагал домой.
Я решил, что после «Гребня» лучше будет пару дней передохнуть, проветрить голову, а уж затем упорядочить мысли и завершить расследование. Меня вновь не покидало ощущение, будто я проплыл многие лиги почерневшей воды, – нутро налито свинцом, рассудок изгваздан илом.
Однако реальная жизнь призывала в объятия. Неоплаченные счета, голосовая почта, месячной давности электронные письма, которые я не потрудился открыть, – в том числе немало посланий от друзей, в заголовках писавших «Волнуюсь», или «Ты норм», или «Чё ваще?». Я всем ответил – за неделю до отъезда в «Гребень» я купил новый ноут «Хьюлетт-Паккард», – но даже эта простейшая задача бесила своей бессмысленностью.
Болезненно завороженный, я уже догадывался, что так и не ушел из «Гребня»
И я, видимо, подсел на страх, на смятение, которое вырывает тебя из тела: от бытия в повседневном мире – смотреть Си-эн-эн, читать «Таймс», ходить в «Сан-Амброуз» и пить кофе за барной стойкой – наваливалось изнеможение, даже депрессия. Наверное, такая же беда у человека, который проплыл вокруг света и теперь вернулся на сушу, взирает на свою ферму, на жену и детей, понимая, что постоянство дома, простершееся пред ним пустыней, бесконечно ужаснее любого грозного шторма с тридцатифутовыми валами.
Как мне в голову-то пришло, что я оклемаюсь, смогу осмыслить «Гребень», словно поездку в Египет или тот раз в Миту, когда меня одиннадцать дней продержали в тюремной камере, – чудовищная история, которую затруднительно переварить и пережить? С «Гребнем» так не выйдет. Нет, «Гребень» и правда о том, что творил Кордова, таились под ложечкой, весьма живые, невредимые, пульсировали, пускали слюни, и от них я болел все мучительнее, а может быть, даже умирал.