— Верно! И надо обжечься! Холода ты здесь не жди. Все косточки твои распарятся. Кровь в тебе заиграет. Наши предки с тобой, Мадлен, парились эдак; а потом, напарившись, выбегали на снег и валялись, катались в нем. И мы так с тобой сделаем. Повернись-ка!.. Я тебя намылю. Всю. Целиком. Попробуй только пикнуть.
Он густо, щедро намылил мочалку и стал тереть стоящую Мадлен — крепко и нещадно. Она ахала, поворачивалась под его руками. Он мыл ее как ребенка — тщательно и дотошно, заботливо и нежно, нежнее матери. Она косила на него синим глазом. Волосы ее намокли, вились больше обычного.
— А теперь ложись на полок! И не визжи! Стонать разрешаю!
Она легла на широкий, для двоих, деревянный сосновый полок, закрыла глаза, приготавливаясь к действу. Ее рука случайно опустилась под лавку и коснулась колючего, огнистого. Она цапнула, вытащила на свет. Под черным потолком горела тусклая, еле видная в пару лампа. И в этом бедном свете Мадлен разглядела… нет, не может быть: пихта… настоящий пихтовый веник!.. тот… из сна… из ТОЙ БАНИ…
— Владимир!.. Но ведь пихта…
— Давай сюда, разговаривать некогда, пар осядет… я буду тебя парить…
Он взял пихтовый, найденный ею на полу веник и провел по ее спине, будто играл на рояле легкий жемчужный пассаж: невесомо, чуть слышно… Белый слепящий пар обнял их, пробрался через ноздри, забил горячей властью легкие, и Мадлен почувствовала, как в сгустившемуся пару заходил колючий веник по ее спине, забил, заплясал — так плясали скоморохи из ее сна на резучем снегу, — как втыкались в розовую горячую кожу кончики пихтовых игл, а Князь водил веником по спине, по плечам, по шее, по ягодицам ее и ногам, и пихта колола ее и целовала, причиняя попеременно то боль, то радость, то ужас, то счастье, и под маятником боли-счастья расцветало распаренное тело Мадлен, пела ее отдыхавшая от горя душа — единственный раз в жизни.
— О, Владимир!.. Еще… как хорошо… еще!..
Она стонала, как в любви, переворачивалась с живота на спину, и он заставлял пихту плясать у нее на животе, на груди, и пихта колола иглами ее соски, и Мадлен протягивала руки, чтобы обнять Князя, и вместо его рук и груди снова натыкалась, не открывая зажмуренных глаз, на колючее облако пихты, мечущейся перед ней, танцующей, веселой.
— Какое счастье!.. и мы одни, и ночь… и эта банька…
Он отбросил веник прочь. Налил холодной воды из бадьи в шайку. Обрушил на Мадлен.
Она завизжала, вскочила с полка.
— Ты с ума сошел!..
— Да, Мадлен, именно так. Нравится?..
— Ты еще издеваешься!..
Она подняла кулачки, чтобы, шутя, ударить его — и не успела: его объятие было столь горячо и неожиданно, что весь воздух вышел в одном счастливом выдохе из ее груди и повис паром над ее головой.
Огонь в печи, под котлом, шумел. Кипяток из опрокинутой бадьи лился им под ноги. Они не замечали уже ни жара, ни холода. Обнять друг друга в пару и жару, не видя в белом пылающем тумане ни лиц, ни рук, а лишь чувствуя безмерно любимое тело, слыша только дыхание, не открывая глаз, — скользкими, мыльными, красными, огненными, — вот было неиспытанное счастье. Когда-то… да, я помню!.. Я помню тоже. Все будет так, как тогда. Только наяву. Не бойся. Вот наш полок. Ложись. Я не выпущу тебя. Я войду в тебя и застыну. Мы не будем двигаться. Мы будем лететь друг в друге; ощущать друг друга; молиться друг на друга.
Струганая сосновая доска под ее спиной.
Сосна под моей спиной; пар окутывает лицо, ноздри; нельзя дышать. Вдохну — и сварюсь заживо. Войди в меня, любимый. И застынь, как хотел. Что с нами будет?! Все. С нами будет то, что суждено. Молчи. Вот ты входишь в меня… о, как это сладко; ты сразу достигаешь порога, где боль и счастье обнимаются внутри меня. И я оплетаю тебя ногами, а потом в бессилии их опускаю на доски полка. Я лежу под тобой без сил, пылающая, распластанная и недвижная, лишь сердце мое стучит под ребрами: тук-тук, тук-тук. И вот чуть заметно, еле ощутимо, нежно, доверчиво… неслышно… ты начинаешь двигаться внутри меня. Не вытаскивая воинственно саблю. Не опьяняя меня размахом удара. Не истязая сладко бесконечностью побед. Ты теперь не воин. Ты птица, клюющая кроху. Ты трава, пробивающаяся сквозь кромешную черноту подземья к свету, к Солнцу. Ты жизнь, ищущая вслепую, тайно, выхода наружу. Ты — молитва, шепот: о, не покинь мя, не покинь. О, будь со мной. Всегда. Всегда. Так. Вот так.
И я отвечаю тебе. Я поднимаю свой сосуд, полный тобой, и подношу его к твоим чреслам: возьми, возьми. Твое. Твоя. Всегда твоя. Пей. Бери. Люби.
И ты ударяешь сильнее, сильнее, нетерпеливее; и мое разгоряченное баней нутро прожигается, разрезается твоей огненной саблей; и я нутром обхватываю твою бьющуюся во мне плоть — так губы охватывают сладкую ягоду, так ребячий кулак хватает любимое лакомство, материнскую ли, отцовую руку. И ты стонешь. Мое внутреннее объятье крепко. Я сжала тебя. Я люблю тебя. Я тоже не отпущу тебя.