– Мы… мы шли домой, Новый же разбомбили… Мы вышли прогуляться и в лавку зайти, еще говорили по дороге, как ее Бог отвел – она, когда наши бомбить начали Новый рынок, как раз дома осталась, шторы не могла никак повесить. А пошла бы как обычно, и погибла бы. Шли, о судьбе говорили, о том, какие румыны нарядные зашли, как из бани, а не с фронта и тут… тут… – Лида снова захлебнулась. – И тут они налетели, улицу с двух сторон… и как цепью выстроились, всех хватали и вдоль дома строили. Она, Галочка, меня сразу в парадную пихнула, я упала за дверь, стукнулась так сильно – вот! – Лидка подняла руку с опухшим локтем и рваным рукавом. – А Галочку расстреляли! И еще каких-то людей. Я там сидела за дверью… сидела, под лестницей, тряслась, как собака от гицелей, до вечера, а потом домой бежала… Коля, как страшно… за что? Коля, что нам делать?
– А твой друг этот неприятный? Из органов. Василий Петрович? Он уехал? Нет же вроде… Может, он как-то поможет?
– Он не друг мне… я его боюсь! Коля, ты можешь узнать, может, кто-то из Фавинских жив, может, хоть дети? У него же три дочки было… Господи, как страшно… Господи… Евреи им чем помешали? Галя моя в чем виновата?
– Ну ты же слышала взрыв. Я же говорил – дома сидеть. Ты не слушаешь никого! Комендатуру вчера взорвали. Сегодня утром объявили приказ: за каждого их офицера – двести человек. Вот и хватали всех подряд.
– Ненавижу! Я б сама их всех взорвала!
– И кого после этого взрыва повесят? Твоих племянников? Успокойся. Я тебе сейчас водки принесу!..
Первые расстрелы начались уже с семнадцатого октября, на следующий день после входа в оставленную Одессу. В артиллерийские склады на Люстдорфской дороге стали сгонять всех пойманных неблагонадежных – нераскаявшихся коммунистов и партийных работников, на которых оперативно донесли доброжелатели, интересующиеся их жилплощадью и добром, случайно оставшихся в городе красноармейцев, в том числе и тяжелораненых. И евреев, которых или сдали соседи, или они пришли добровольно – согласно приказу о явке и регистрации. Девять складов, набитых людьми. С 19 октября в течение нескольких дней их расстреливали – проделав для пулеметов отверстия в стенах. А потом поджигая. На последних двух складах решили сэкономить на патронах и амортизации техники – и, просто облив бензином, подожгли. Все заключенные сгорели заживо. По свидетельствам местных жителей, крики были слышны на несколько километров. И это было только начало.
Через два дня, 23 октября, за взрыв здания румынской комендатуры на улице Энгельса, которую румыны снова переименовали в Маразлиевскую, румынские солдаты и прибывшая в Одессу германская айнзатцгруппа D провели картельную акцию по уничтожению заложников. За каждого убитого офицера – двести человек, за солдата – сто.
По всей улице оккупанты врывались в квартиры и всех найденных жителей без исключения расстреливали или вешали. Производились облавы на улицах и рынках города, в пригородах; людей, ничего еще не знавших о теракте, расстреливали прямо на месте облав у стен домов или заборов. По отчетам обошлись меньшим числом – за погибших сто шестьдесят семь офицеров было убито всего десять тысяч одесситов. Четыреста трупов висели вдоль всего Александровского проспекта. Снимать их запретили под страхом смерти.
Вместе с Гедалей с Мельницкой забрали и старую, смешную, вечно орущую Софу Полонскую. Она пыталась сопротивляться и доказывать. Ее не слушали. Ася, обняв Сережку, рыдала за стенкой.
Софа Полонская посмотрела на свой двор:
– Ну что же… двадцатое… четное число. Значит, и мне пора. Девки! Прощайте!
После того как ее, подгоняя прикладами, вывели со двора, Муся-белошвейка, оторвавшись от окна, сказала своей соседке по комнате Дашке:
– Ну вот. И за комнату больше не платить, и жить можно раздельно! Чур, я к Полонской, а ты тут оставайся! Там просторнее!
– Так это… – Дашка замерла. – Это ты ее… на нее…
– Да какая разница? Она все равно старая, еле ходит. А я пожить хочу. Для себя. А не с тобой! Ишь ты какая правильная выискалась!..
Бенефис
После сдачи Одессы Елена Фердинандовна вернулась из больницы домой, замкнулась в себе и моментально стремительно состарилась. Еще месяц назад она сутками торчала в госпитале и гоняла нерасторопных медсестер, сама делая перевязки, а тут словно отключилась от сети. Потухла.
Гордеева доживала. От ее великолепной мощи и сокрушительного безапелляционного обаяния ос- талась только тень. Она сидела на стульчике в углу галереи с тарелочкой или без, пробиралась обратно в квартиру, оставляя, как улитка, на стене серый лоснящийся след от ладони. Почти слепая, с по-прежнему задранным вверх носом и презрительно поджатой губой.
Она то ли сознательно игнорировала внуков и невестку, то ли просто погружалась в темные тихие, стоячие воды старческой деменции, изредка, как гиппопотам, приподнималась над их гладью и резными перилами балкона и осматривала двор, отпуская себе под нос язвительный комментарий.