Они возложили твое (мое) тело на алтарь; они знали, что делать со мной (тобой) – какие слова говорить, какие песни петь, каким эзотерическим процедурам следовать. Я почти мог понять их слова, исполненные мучительной торжественности. «Избавься же, Я, что знает хворь, от Я, что хвори не знает. Есть два лица, но они должны не смотреть друг на друга. Есть лишь одно тело, и оно должно сражаться, но вместить в себе оба лица». И призрачные тиски той болезни, амебной дизентерии, казалось, настигли и меня, когда я восходил по узкой тропе к лачуге Северини на краю болота святого Альбана. Внутри меня уже ждали все Экспонаты Выдуманного Музея: картины на стенах из влажной древесины, скульптуры, выступавшие из теней, отбрасываемых свечами, что всегда мерцали в единственной комнате покосившейся лачуги. Я много раз мысленно воссоздавал интерьер дома Северини по чужим рассказам об этом месте и о его невероятном обитателе. Я представлял себе, как можно забыться в таком месте, как можно освободиться от кошмаров и бредовых приступов, мучивших меня, даже стать кем-то другим (или чем-то другим), полностью отдавшись колебаниям органического кошмара на краю болота святого Альбана.
Ведь тебе нужны были здешние болота, чтобы мысленно воссоздать ту тропическую канализацию, где тебя поглотил кошмар. Тебе нужны были эти произведения искусства, чтобы превратить покосившуюся лачугу в Храм, где ты ожидал найти выход из кошмара. Но сильнее всего ты нуждался в них – в других людях, потому что они были симпатическими организмами. Я же, с другой стороны, был тем антиподом, что не хотел более иметь ничего общего ни с твоими эзотерическими процедурами, ни с незаконными практиками. «Избавься же, Я, что знает хворь, от Я, что хвори не знает. Два лица, одно тело». Ты хотел, чтобы они прошли через такой ужас, который они даже не знали бы, не понимали бы так, как его понимаем мы. Ты нуждался в них и в их творениях, чтобы уйти в органический кошмар всей своей сутью – и уже там, в глубине, обрести избавление. Но ты не сможешь пройти весь путь до конца, если я не буду с тобой. Но я был антагонистическим организмом, лишенным надежд на спасение, на выход. Мы с тобой были навсегда разделены, и боролись в одном теле, в котором обитали.
В ту ночь я так и не добрался до лачуги, не вошел в нее. Когда я шел по узкой тропинке в тумане, меня лихорадило («амебная дизентерия», резюмировал врач, к которому я отправился на следующий день). В хижине в ту ночь был Северини – не я. В такие ночи, являясь в гости, ученики всегда видели его лик. Но меня с ними не было, моего лица там не было. Это на его лицо они смотрели, сидя среди Экспонатов Выдуманного Музея. Но мое лицо вернулось в город – в моем теле, которым я теперь полностью владел; в организме, что управлялся одной душой. Остальные так и не вернулись из хижины на краю болота святого Альбана. После той ночи я больше никогда их не видел – тогда он увлек их за собой в кошмар, в котором пламя свечей плясало на картинах, где материя кишела и дрожала, как клубок змей или сонм вылупляющихся пауков. Он показал им путь в сердце кошмара, но не смог вывести их обратно. Когда ты глубоко в него зашел, пути обратно уже нет. Вот где навсегда пропал и он сам, и его паства.
Но он не взял меня с собой на болото, где я существовал бы, как существует плесень или разноцветный слизевик. Таким мне видится его бытие в новоявленных бредовых откровениях. В те моменты, когда я мучаюсь телесной хворью или страдаю от непомерного душевного смятения, я вижу, какой стала его жизнь, как живут остальные. Поэтому я никогда подолгу не смотрел на лужи сочащейся жизни, когда добрался до лачуги на краю болота святого Альбана. Я ехал из города однажды ночью и остановился там лишь для того, чтобы облить проклятое место бензином и поджечь. Лачуга горела со всем великолепием кошмаров, по-прежнему выставленных внутри, озаряя все вокруг и подарив мне самый смутный образ того, что было там, – циклопическую, размытую картину великой темной жизни, из которой мы все вышли, из которой мы все сделаны.
Эта тень, эта тьма