Потом, как объяснял нам директор, мы «свалили» с этой дороги вбок, в душную узкую лощину между стеной подсолнухов и лесом. Тропинка увела нас в высокий пыльный кустарник и вынырнула к неширокому поднимающемуся пространству с засохшими остатками арбузных плетей. На краю бахчи сидела собака, тяжело дыша. Тонкий язычок ее провисал на острых зубах, похожий на увядший лепесток розы.
Нам пришлось лезть в гору, покрытую слоем навоза с торчащими обломанными кончиками соломы. Наверху стояла грубая дощатая будка без окон и дверей, и по трубе, а дальше по глазурованному глиняному желобу текла прозрачная, чистая вода.
Дальше навозная гора немного спускалась, и там, прямо среди навоза, был теплый неподвижный пруд — ставок.
В его мутной, непрозрачной воде — от одного взгляда на нее все тело чесалось, — в этой воде у берегов, в камышах, что-то чавкало, хрюкало, шевелилось.
Сазаны!
С горы спускалась стая гусей. Идущий впереди гусь был почему-то с черной повязкой на глазу.
Гуси, неуклюже ковыляя, дошли до ставка, соскользнули в воду, и сразу же их движение стало ровным, плавным. Они плыли, не шевеля корпусом, и только их светлые босые лапы появлялись и исчезали в темной воде. Потом мы влезли еще на одну гору, там были длинные дома, и в одном из них было правление.
Мы просидели там три часа, но в институт так и не смогли дозвониться. Да и, если вдуматься, как он был отсюда далеко!
Я сидел во дворе, спиной к дому. Пыльный, жаркий день все не кончался. Сенька ходил и стонал, он и представить себе не мог, чем тут другим, кроме работы, можно еще заняться.
Я сидел за столом, застеленным липкой клеенкой. Не знаю уж кто, то ли хозяйка, то ли Тося, постелил на этот стол газету и высыпал целое ведерко абрикосов — жерделей — уже чуть вялых, подгнивающих, мятых. Я решил их поесть, но сначала их полагалось мыть. Я зачерпнул из зеленого ведра стакан чистой, прозрачной воды и бросил в воду один пушистый абрикос. Абрикос сначала потонул, потом всплыл и одновременно с этим сразу же оказался в зеркальной пленке, похожей на остатки тонкой амальгамы на старом зеркале, осветившей серебряным светом весь стакан.
И я снова, в который уже раз, испытал знакомое мне сладкое, мучительное чувство.
Зачем мне, скромному инженеру, все эти пронзительные, острые видения?
Для чего я помню все, что было, и не только нужный мне факт, но и цвет, запах, объем всего, что было в этот момент вокруг?
Мне захотелось встать, куда-то пойти, побежать. Я спросил быстро Сеньку, не пойдет ли он со мной купаться, и, услышав его мрачный отрывистый отказ, сбежал вниз по тропинке к морю и пошел, ударяя ногами по воде.
Я зашел далеко, берега уже не было видно, и глубина была уже почти до колена.
Свет поднимался над горизонтом зеленовато-серым веером. Я шел и время от времени плашмя падал из холодного, темнеющего воздуха в еще светлую, полную света и почти горячую воду.
Я вдруг поймал себя на том, что мне знакомо откуда-то это ощущение — холодного, темного воздуха и полной света, горячей воды.
Я стал разбираться, отбрасывая одно воспоминание за другим, и вот, издалека, появилась фраза: «Солнце село в море и осветило рыбу». Как давно, представляя себя живущим среди пиратов, я ощущал это: холодный темнеющий воздух и освещенную теплую воду.
Как странно: я прожил уже полжизни, но ясно помню, что было со мной тогда. И не только помню, но ощущаю.
И пусть некоторые называли меня ненормальным, — как хорошо, что я сохранил эту «ненормальность» — теперь уже, наверное, навсегда!
Ночью я лежал в своей комнате, слушал, как мается за стеной Сенька, абсолютно не представляя, чем заняться. Потом он вдруг темным силуэтом появился в дверях и, разглядев меня, мрачно сказал:
— Может, пойдем срубаем по сырку?
Мы сидели с Сенькой у круглого стола во дворе. Чувствовалось, что стена дома, нагретая солнцем за день, и сейчас еще греет, отдает тепло.
Потом как-то сразу рассвело. Стало всюду светло. Хоть и пустынно.
— Ну, чему ты радуешься-то? — уныло допытывался у меня Сенька.
Потом вдруг раздался какой-то шум внизу, и по дороге, пища и толкаясь, прошла тесная стая утят — темно-серых, с желтыми клювами.
«Такая, видно, порода», — еще мимоходом подумал я...
И вот прошло минут пять, и вдруг в обратную сторону прошла эта же стая утят, но уже абсолютно белых!
...И тут я почувствовал прилив счастья, какого не испытывал еще никогда.
НА ПРОЩАНЬЕ
Кровать, как я вспоминаю со сна, — с подзором, с белой занавеской, закрывающей темное пространство между краем одеяла и полом. Подзор вышит мережкой, — темные дыры, обметанные по краям белой ниткой. По краям он примотан к ножкам, а в середине немного провисает, пузырится.
Окна почти не видно, все оно заставлено цветами, вернее, прочными жесткими листьями в розовых горшках на деревянных ступенчатых подставках. Сквозь эти листья и пыльное стекло проходит неясный желтоватый свет.