И тогда он услыхал такой же звук в своей груди. Звук этот был всюду — высоко в небе и совсем низко над землей, в голубой небесной дали, над травой и во всем лесу, он слышался в шуме реки и в его собственной душе. Человек прислушивался к глубокому, вечному звуку тишины. Звук этот жил в солнечном луче, в речном потоке, в озере, в щебетании ласточек над безлюдными домами, в однообразном стоне речного кулика, в теплом воздухе, веявшем меж сосновых стволов и в траве. Это был напряженный звук, он поднимался ввысь и опускался с небес к самой крохотной трепещущей былинке, он наполнял грудь человека, он сам был словно трава, словно деревья, словно речной поток, словно горы, словно синее небо! И сам человек был чем-то живущим, растущим и существующим, чем-то объятым тишиной и одиночеством — как будто бесконечно малой частицей всего того, в чем играл и трепетал этот звук.
На другое лето в горной долине снова дымилась труба…
Поле славы
Я часто вставал среди ночи и мыл руки. А потом ложился опять. Да, мне все время снилась кровь. Днем я заставлял себя не думать о ней. Но во сне опять начиналось то же самое.
Теперь я справился с этим. Нет такой трудности, с которой нельзя справиться, если приложить все силы. Людям удается невероятное, если они бьют в одну цель. Тогда они бывают всемогущи.
Итак, моя сила в самодисциплине, в неограниченном господстве не только над чувствами, но и над малейшими проблесками воспоминаний. Стоит мне заметить, что мне в голову собирается прийти новая мысль, а она опасна, как я не пускаю ее. Таким образом я стал совершенно неуязвим.
Мало мне помнятся теперь те годы, когда мы были в чужих краях. Один только день, когда мы штурмовали высоту 269. А остальное почти забылось. Но я
Когда я хочу забыть о чем-нибудь, я делаю это так — вдалбливаю себе в голову имена и даты, взятые из других мест и времен, и перемешиваю их с личностями и местами, которые не имеют к этому никакого отношения. Так возникают путаница и неразбериха и затуманивается то, от чего я должен избавиться. Бывает, правда, что я вижу это через несколько месяцев во сне, но в конце концов оно перестает и спиться.
Сложные события — пустое дело. Ведь только отдельные зрительные образы удерживаются прочно. Лицо Гастона — белый затуманенный овал, а в неподвижном смертельно испуганном взгляде страх, всесильный страх. Вот что сквернее всего. Да еще кровь.
Я много убивал, и меня чуть не убили. Я ведь был почти два года на чужбине, в Галиции и в Польше, до того как нас перебросили на западный фронт. Все шло как по писаному, хотя это звучит ужасно. И, однако, мы все стервенели, когда доходило до дела, и должны были либо умереть, либо убить.
Только когда мы прибыли во Францию, стало иначе. Там мы месяцами никуда не двигались. Окопались на горке да и жили там — настроили домиков, обзавелись кошками, курами и огородами.
Расположились мы во французской Лотарингии, в рощице. Французы находились повыше нас, они занимали высотку 269. Но от нашей передовой линии было немногим больше нескольких сот метров до французских позиций, и когда мы ночью выползали в разведку, то бывало, что оказывались лицом к лицу с французами. А спрыгивая в воронку от снаряда, мы никогда не знали, не угодили ли мы прямо в ловушку к противнику.
Тут бы и надо было нам убивать друг друга. Но мы просто отступали. И так бывало часто. Но случалось, что мы не уходили, а лежали друг против друга и переговаривались. Мы ведь по большей части понимали немножко по-французски и, в сущности говоря, понимали друг друга лучше, нежели нам было дозволено. Так много-то и говорить было нечего. Мы угощали друг друга сигаретами и говорили bonsoir![7]
Так вот и познакомились.Встречались мы и днем. Это было весной. Солнце начало припекать холмы, и у нас стало приванивать. Повсюду повысыпала мать-и-мачеха, а жаворонок утопал в золотисто-голубом воздухе. Лежа мы следили за ним, и глаза у нас были на мокром месте.
Нам осточертело сидеть все время, словно заживо погребенным, мы думали, что уже пора бы, и так же, пожалуй, думали те. Когда мы высовывали головы и никто не стрелял, так мы и подавно не стреляли. Мы махали платками, показывая, что хотим сделать передышку.
Брататься было, разумеется, настрого запрещено. Однако нам опротивело читать в газетах, с какими негодяями мы воюем. Большой разницы между нами и французами мы не видели.
Они воевали за то же самое, что и мы, — за уголь и калийную соль, за сталь и нефть, за концессии и торговые договоры или за liberty и justice[8]
, как это называется на языке, которого мы не понимаем.Но знали мы и то, что раз уж война началась, так дело шло о наших домах и о будущем наших детей. Мы отлично знали, что поражение привело бы к рабству. Мы