— Я вот тут подумал… — начал Бернардо. — Все эти дела насчет девственниц да коленных суставов — не может быть, чтоб так оно и было. Если б здесь и вправду требовалась девственница… или пила… то поймать их было бы очень просто… — Он ненадолго умолк, чтобы прикинуть, куда завел его такой ход мыслей; ближайшие из слушателей вытянули шеи, чтобы ничего не пропустить, — они подражали Лукулло, перегнувшемуся через стол. — Ну, — продолжил наконец Бернардо, — у нас тогда этих зверюг было бы с избытком… — (Лукулло кивал.) — Целые их стада… — (Все остальные кивали тоже.) — Целые толпы…
Тогда-то и обнаружился невежа — как всегда, возле задней двери. Высунулась его голова с высоким лбом и редеющими волосами. Он фыркнул.
«Не только оскорбительный, но и насмешливый», — вот как впоследствии описывал его тон Пьерино.
Фырканье его не было ни громким, ни особо продолжительным. В нем мало что напоминало подлинно лошадиное фырканье. Тем не менее многие повернули к невеже головы, искривив губы и меча в него гневные взгляды. Это было мелочно-саркастическое хлопанье челюстей, взрывное «брр!», отвратительно-точно рассчитанное ротовое пуканье, в котором оскорбительность, насмешливость и явное недоверие сожительствовали в раздражающе самодовольном ménage à trois[47]
. «Мне следует заткнуть ему рот этой бутылкой», — так чуть позже сказал Сальвестро, поспешно затыкая ею свой собственный. «Следует», — убежденно подтвердил Лукулло. «Следует», — согласилась вся таверна. Однако, повсюду оглядевшись, они обнаружили, что невежа опять исчез. Спустя несколько дней то же самое произошло и с их деньгами.— Пироги, хлеб и пиво, — коротко пояснил Сальвестро своему сотоварищу.
Они вдвоем тревожно разглядывали замызганный обрывок ткани, на котором покоилось одинокое сольдо. В дни, предшествующие их неминуемому банкротству, они пытались есть хлеб, который подавали в «Сломанном колесе». Но трудно было довольствоваться этим хлебом, пока оставалась возможность отведать пирогов, славших соблазнительные запахи из кухни, заманчиво исходивших паром на столах, жадно поедаемых и подаваемых вторично под личиной громких и радостных отрыжек. Вот они и ели пироги. И оказались на мели.
— А ведь бывало, мы считали себя королями, если удавалось поесть хлеба, — посетовал Сальвестро. — Помнишь Фюль? — (В Фюле они питались сырым просом.) — Или Барр? — (В Барре им довелось съесть крота.) — А как насчет Марна?
Бернардо пришел в еще большее уныние. Отряд вольных христиан пять дней стоял в каменистой равнине, меж тем как жители Марна и соседних сел рыскали по окрестностям в их поисках, вооружившись вилами, мотыгами и серпами. Это в Марне убили того мальчишку — или хуже, чем убили.
— Зачем ты все это ворошишь? — проскулил Бернардо.
Сальвестро отвернулся.
— Я имею в виду, что после Марна мы вообще ничего не ели, — сказал он.
Бернардо тряс головой, не желая ничего слышать. Сальвестро безостановочно называл другие деревни и блюда, которые они ели только через «не могу»: зерновую лузгу в Хуммингеме, сырые овечьи ноги в Вофарте, а в каком-то необычайно жалком местечке, название которого вылетело из головы, — собаку.
— А как насчет селедки? — воззвал он напоследок.
Все это, однако же, ни к чему не привело. Они не могли заставить себя есть такой хлеб.