Читаем Ностальгия полностью

бежит прочь. Последнюю штуку мы с Оленушкой придумали вместе. И еще добавили, что если святая старуха кинется за ним, то пусть он бежит, не оглядываясь, на вокзал, а мы врассыпную за ним — ей не догнать, она все-таки старая.

Ждали и волновались.

Через дверь слышны были их голоса — Гуськина и старухи, то порознь, то оба вместе.

— Ах, не сумеет он! —томилась Оленушка.—Та­

кие вещи надо делать очень деликатно.

И вдруг раздался дикий вопль. Вопил Гуськин.

— Он с ума сошел!

Вопил громкие, дикие слова.

— Гелд? Гелд?

И старуха вопила, и тоже «гелд».

Крик оборвался. Выскочил Гуськин. Но какой! Мокрый, красный, рот на боку, от волнения расшну­ровались оба штиблета и воротничок соскочил с петли.

—   Идем! —мрачно скомандовал он.

—   Ну что, взяла? —с робкой надеждой спросила

Оленушка.

Он весь затрясся:

— Взяла? Хотел бы я так заплатить, как она не

взяла. Что-о? Я уже давно понимал, что она сдерет,

но чтобы так содрать — пусть никогда не зайдет

солнце, если я что подобное слыхал!

Гуськин в гневе своем пускался в самые сложные риторические обороты. Не всегда и поймешь, в чем дело.

—   Так я ей сказал просто: вы, мадам, себе, ма­

дам, верно, проснулись с левой ноги, так подождем,

когда вы себе проспитесь. Что-о? Я ей просто

ответил.

—   Но вы все-таки заплатили, сколько нужно? —

беспокоились мы.

—   Ну? Новое дело! Конечно, заплатил. Заплатил

больше, чем нужно. Разве я такой, который не пла­

тит? Я такой, который платит.

Он говорил гордо. И вдруг совершенно некстати прибавил скороговоркой:

— Деньги, между прочим, конечно, ваши.

6

Из К-цов выехали в товарном вагоне.

Сначала показалось даже забавным, сели в кру­жок на чемоданы, словно вокруг костра. Грызли шо­колад, беседовали.

Особенно интересным было влезать в вагон. Ни подножки, ни лесенки не было, а так как прицепили нас где-то в хвосте поезда, то на нашу долю на остановках платформы никогда не хватало. Поэтому ногу нужно было поднимать почти до уровня груди, упираться ею, а те, кто уже был в вагоне, втаскива­ли влезающего за руки.

Но скоро все это надоело. Станции были пустые, грязные, с наскоро приколоченными украинскими надписями, казавшимися своей неожиданной орфо­графией и словами произведением какого-то развесе­лого анекдотиста…

Этот новый для нас язык так же мало был приго­ден для официального применения, как, например, русский народный. Разве не удивило бы вас, если бы где-нибудь в русском казенном учреждении вы уви­дели плакат: «Не при без доклада»? Или в вагоне: «Не высовывай морду», «Не напирай башкой на сте­кло», «Здесь тары-бары разводить воспрещается».

Но и веселые надписи надоели.

Тащили нас медленно, остановки были частые и долгие. На вокзалах буфеты и уборные закрыты. Видно было, что волна народного гнева только что прокатилась и просветленное население еще не вер­нулось к будничному, земному и человеческому. Всю­ду грязь и смрад, и тщетно взывало начальство к «чоловикам» и «жинкам», указывая им мудрые старые правила вокзального обихода,—освобо­жденные души были выше этого.

Сколько времени мы тащились —не знаю. По­мню, что раздобыли откуда-то лампу, но она чадила невыносимо. Даже Гуськин сказал: «Это прямо исча­дие ада».

И лампу погасили.

Стало холодно, и я, завернувшись в свою котико­вую шубку, на которой раньше лежала, слушала мечты Аверченки и Оленушки.

О котиковой шубке я упомянула недаром. Коти­ковая шубка — это эпоха женской беженской жизни.

У кого не было такой шубки? Ее надевали, уезжая из России, даже летом, потому что оставлять ее было жалко, она представляла некоторую ценность и бы­ла теплая — а кто мог сказать, сколько времени про­должится странствие? Котиковую шубу видела я в Киеве и в Одессе, еще новенькую, с ровным, бле­стящим мехом. Потом в Новороссийске, обтертую по краям, с плешью на боку и локтях. В Константино­поле—с обмызганным воротником, со стыдливо подогнутыми обшлагами, и, наконец, в Париже, от двадцатого до двадцать второго года. В двадцатом году — протертую до черной блестящей кожи, укоро­ченную до колен, с воротником и обшлагами из но­вого меха, чернее и маслянистее — заграничной под­делки. В двадцать четвертом году шубка исчезла. Остались обрывки воспоминаний о ней на суконном манто, вокруг шеи, вокруг рукава, иногда на подоле. И кончено. В двадцать пятом году набежавшие на нас своры крашеных кошек съели кроткого, ласко­вого котика. Но и сейчас, когда я вижу котиковую шубку, я вспоминаю эту целую эпоху женской бе­женской жизни, когда мы в теплушках, на пароход­ной палубе и в трюме спали, подстелив под себя ко­тиковую шубку в хорошую погоду и покрываясь ею в холода. Вспоминаю даму в парусиновых лаптях на голых ногах, которая ждала трамвая в Новороссий­ске, стоя с грудным ребенком под дождем. Чтобы дать мне почувствовать, что она «не кто-нибудь», она говорила ребенку по-французски с милым рус­ским институтским акцентом: «Силь ву плэ! Не плер па! Вуаси ле трамвей, ле трамвей!»

На ней была котиковая шубка.

Удивительный зверь, этот котик. Он мог вынести столько, сколько не всякая лошадь сможет.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Оптимистка (ЛП)
Оптимистка (ЛП)

Секреты. Они есть у каждого. Большие и маленькие. Иногда раскрытие секретов исцеляет, А иногда губит. Жизнь Кейт Седжвик никак нельзя назвать обычной. Она пережила тяжелые испытания и трагедию, но не смотря на это сохранила веселость и жизнерадостность. (Вот почему лучший друг Гас называет ее Оптимисткой). Кейт - волевая, забавная, умная и музыкально одаренная девушка. Она никогда не верила в любовь. Поэтому, когда Кейт покидает Сан Диего для учебы в колледже, в маленьком городке Грант в Миннесоте, меньше всего она ожидает влюбиться в Келлера Бэнкса. Их тянет друг к другу. Но у обоих есть причины сопротивляться этому. У обоих есть секреты. Иногда раскрытие секретов исцеляет, А иногда губит.

Ким Холден , КНИГОЗАВИСИМЫЕ Группа , Холден Ким

Современные любовные романы / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза / Романы