Хорошо работалось с Любимовым на «Электре». Проект был греческий, и деньги на этот спектакль давали греки. Любимов был в это время удивительно мягок, и, может быть, поэтому я немного потеряла бдительность, шла у него на поводу, а он, как в своем раннем «Добром человеке…», заставил меня играть на эмоциональном выхлесте. Для меня, особенно в трагедии, этот подход был ошибкой, я это чувствовала, но Любимов вернулся! Любимов опять с нами! Поэтому на сцене была воском. Потом, когда играла спектакль, поняла свою ошибку, но было уже поздно – рисунок закрепился.
Репетировали мы «Электру» и в Москве и в Афинах. (Премьера была в Афинах 20 мая 1992 года.)
В Москве я по просьбе Любимова часто звонила Аверинцеву, и он нам «прочищал мозги». Говорил, что Софокл, в отличие от Еврипида, очень строен и прост по композиции, что Софокл написал эту пьесу как бы на одном дыхании, посмотрел на этот миф одним взглядом. Аверинцев предупредил, что в работе над пьесой не надо обращать внимание на ремарки, что в античной трагедии ремарок не было, они возникли в позднейших записях.
Из Югославии Любимов позвал балетмейстера, с которым раньше работал, и тот ставил хоры и пластику в спектакле.
В это время в Афинах открывался огромный концертный зал с несколькими сценами. Открывался он фестивалем под названием «Электра» – там были и балет, и опера, а «Электру» Софокла Любимову предложил поставить греческий миллионер Ламбракис, который финансировал весь этот фестиваль. Григорович, например, показывал свой балет «Пилад», Венская опера – «Электру» Рихарда Штрауса.
Любимов пошел путем Брехта – искал выразительности в крике. Действительно, в крике трудно обмануть, крик надо просто окрасить, это уже не «ползучий реализм», не быт. Я заставляла себя делать все, что требовал режиссер, играла на крайних верхних точках, на крике, на эмоциональном самовыявлении. В результате заболела, репетировала и играла с воспалением легких. И каждый раз после спектакля заболевала.
Я поняла, что играю не по ремеслу (то есть не по искусству актера), а за счет собственной энергии, растрачивая ее, а это неверно и недопустимо. Я пропустила звено в профессии – играла не образ, а себя в предлагаемых обстоятельствах, ведь мои чувства – это не чувства Электры.
Тем не менее, когда мы сыграли «Электру» в Афинах, Ламбракис – продюсер спектакля – пригласил на ужин Любимова и меня, снова предлагая свою денежную поддержку, чтобы продолжать работу вместе. Кто-то предложил «Мамашу Кураж», но я Брехта не люблю, отказалась. Тогда возникла «Медея» Еврипида, но там плохо переведены хоры – они непонятны для нас, нынешних. Любимов заказал перевод Иосифу Бродскому, тот сделал прекрасные переводы хоров.
Я увидела макет Давида Боровского – парафраз войны в Чечне, бруствер из мешков с песком, защитно-полевые комбинезоны, каски. Так мне все это было не по душе! В это время греческий режиссер Теодор Терзопулос предложил мне делать «Медею» Хайнера Мюллера, и я согласилась, отказавшись работать с Любимовым.
Я стала работать с Терзопулосом и не очень знала, что происходит внутри Театра на Таганке. А там по-прежнему разгоралась война. Любимов продолжал отрабатывать свои контракты на Западе, «Таганка» оставалась без присмотра, да еще прошел слух о контрактной системе и приватизации «Таганки» Любимовым. Разразился скандал. Было знаменитое собрание, на котором я, к счастью, не была и только в записи услышала оскорбления в адрес Любимова и как он достойно вел себя на этом собрании, покинув его в конце концов.
Произошел раскол театра на театр Любимова и театр Губенко. Губенко досталась Новая сцена, Любимову оставили Старую.