Камералистский идеал и практика построения модерного государства предполагали универсальное воплощение — что в небольшом германском княжестве, что в обширной Российской империи. Ничего специфически «имперского» в проекте создания «регулярного государства» не было. Господствующее положение зависело от того, кто признавался полноценным субъектом («гражданином») государства, по какому принципу определялась принадлежность к привилегированному слою: по религии, сословной принадлежности, языку, территории проживания или заслугам по службе. Московская «пороховая империя» оставила в наследство Российской империи противоречивую «карту» привилегированных и угнетенных. С одной стороны, представители православных московских родов явно входили в первую категорию, а обитатели окраин (особенно в Сибири) — во вторую. С другой стороны, даже не крестившиеся татарские мурзы (вопреки формальным запретам) вплоть до начала XVIII в. продолжали владеть православными крепостными крестьянами, на руководящие посты в правительстве и армии назначались иностранцы, и со времен патриарха Никона высшими иерархами православной церкви все чаще становились выходцы из украинских земель. Тяготы же государственных повинностей и законов население испытывало практически в равной степени, независимо от этноконфессиональной принадлежности или места проживания.
Особенностью создававшейся Российской империи было то, что она была и новым, и почти одинаково чуждым феноменом для всех подданных. Представления о родном «крае» (стране) были разными у жителей Архангельска и Москвы, Казани и Смоленска, а также Риги и Полтавы, а потому понятие «империи» всегда включало в себя чужие и чуждые земли. Чужеродность империи была даже большей, чем у формировавшегося параллельно современного «государства», которое замещало старые («феодальные») формы власти и по инерции оказывало предпочтение представителям высших сословий, постепенно становясь для них «своим». Империя же была внешней рамкой как для бывшей Московии, «перезавоеванной» Петром I, так и для украинских и балтийских земель. Эта чуждость и вненаходимость империи по отношению к старым историческим землям воплощалась в экстерриториальности ее столицы Санкт-Петербурга, расположенной в принципиально ненаселенной и «неисторической» местности (буквально — «утопической»).
Однако экстерриториальность и чужесть империи не означали априорно ее враждебности, изолированности или даже «реальности» — в смысле существования самостоятельной «имперской идеи», «имперских интересов» и, тем более, «имперского сознания». Собственно, поначалу империя заключалась в том, что обширные подконтрольные территории (еще недавно — отдельные края или страны) вовлекались в орбиту единого процесса государственного строительства. Процесс был единым, но местные условия накладывали на него свои ограничения и навязывали специфические формы, поэтому империя возникала как формальные и неформальные отношения взаимного «перевода». Одна и та же цель — набор батальона рекрутов или сбор 1000 рублей податей — предполагала разную степень усилий, разную тактику и даже различный статус чиновников в разных частях империи. Конечно, и имперские формации древности, и «пороховые империи» раннего Нового времени сталкивались с той же проблемой и вынуждены были прибегать к изощренной системе делегирования суверенитета (т.е. передачи части полномочий) местным правителям и создавать особые режимы управления в разных провинциях. Но Российская империя создавалась в рамках «камералистской революции» политического воображения с ее идеалом «хорошо упорядоченного государства» и провозглашенной целью «общего блага». В этой логике сохранение верховной власти любой ценой не рассматривалось больше как легитимная и даже «естественная» цель. Откровенная нерегулярность политической структуры, ее непродуманность или случайность в XVIII веке воспринимались уже как признак отсталости, которая все больше начинает отождествляться с «пороховыми империями». И хотя камералистский идеал труднодостижим даже в городе-государстве, не говоря уже об обширной и крайне неоднородной России начала XVIII века, культ единого и стройного государственного здания и лозунг достижения «общего блага» лишь укреплялись после смерти Петра I. В этих условиях функцией империи становился не просто «взаимный перевод» разнообразных региональных, конфессиональных и экономических факторов и состояний, а «приведение к общему знаменателю» — хотя бы внешнее. Тем самым создается проблема «имперской политики»: на место «технической» задачи старых империй по сохранению единства завоеванных территорий приходит конструктивная «творческая» задача определения сути этого «общего знаменателя».