Палец у Борьки зажил, но стал кривым и не сгибался, и Борька похвалялся пальцем и при случае напоминал мне, что я ему на всю жизнь должен. Так продолжалось год. А через год Лизке Мельнициной глаз выбило пулькой, и Борька своим пальцем никого уже не мог удивить. Выбил глаз Толик Шенкман. Из рогатки. Я почти уверен, что нарочно. Он целил ей в лицо и вскрикнул от радости, когда понял, что попал в глаз. Я думаю, этот Толик Шенкман тоже не остановился, как и я, и тоже кого-нибудь убил. Я думаю, он убил кого-нибудь еще раньше, чем я. Потому что, когда Лизка Мельницина упала и стала кататься по земле, он не заплакал, а радовался до тех пор, пока можно было радоваться, пока взрослые не прибежали. Ну а то, что это я сейчас иду по горной седловине на Новой Земле, а не он, ничего не значит. Родители Толика Шенкмана поменяли квартиру и уехали, и больше я его никогда не видел и не слышал о нем. Но ведь не всех убийц судят. И не обо всех по телевизору говорят и в Интернете пишут. И не все убийцы доживают до суда. И не всем дают ПЖ.
В тюрьме я фантазировал, могла ли моя жизнь сложиться иначе. Я вспоминал поступки и слова, прихотью своей менял слова и поступки, мысленно не делал то, что сделал, а делал то, что надо было сделать. Я знакомился с другими людьми и не знакомился с теми, с кем был знаком, я менял профессии, времена, города и даже страны. И каждый раз, распутывая свою жизнь, я убеждался, что в лучшую сторону ничего бы у меня не изменилось. После Борькиного расплющенного пальца моя жизнь не могла сложиться иначе ни при каких обстоятельствах.
13
С седловины бараки были едва видны, и я не боялся случайного взгляда. Да, я не хотел, чтобы меня видели. Обживутся, и от нечего делать кому-нибудь придет в голову мысль поохотиться. А охотиться тут не на кого, и кто-нибудь вспомнит, что видел, как некий колонист ушел в горы, и все обрадуются, на людей интереснее охотиться, чем на зверей или птиц.
Я вытянул руку и закрыл бараки большим пальцем. Раз — и нет их. Мне радостно было, что я ушел от людей.
Дождь перестал, солнце пригрело, лучи пробили и высушили тучи.
Я остановился у подножия светло-серой горы. Снял куртку, открыл солнцу болезненную свою грудь, посиневший от ушибов живот. Я хочу загореть? Почему бы и нет. Лето, солнце светит, буду загорать. Но оказалось, что возле горы солнце как будто не тепло излучает, а холод. Я надел куртку. Сел на камень. И понял, что не гора это, встал побыстрее. Повернутый к солнцу язык ледника присыпался пылью и камешками и выглядел как обычная гора. Но когда я пнул сапогом по краю, обнажился рыхлый лед.
Я обошел язык и поднялся на настоящую гору. И пошел по гребню. Идти было легко, как будто по тропе.
Слева пыталось спрятаться за тучами и дождями бесконечное море, справа, сколько глаз видит, были такие же бесконечные и такие же страшные горы, а впереди выпустил навстречу мне пыльные языки высоченный, приползший из середины острова ледник.
Я опустил мешок и, как в камере Белого Лебедя, поочередно завел ладони на затылок, до локтевого хруста согнул и разогнул руки, вытянул правую, потом левую. Но в камере, в тысячный раз проделав заученное движение, я дотрагивался до стены, а сейчас мир раздвинулся.
Мир был хоть и страшен, но бесконечен.
И я улыбнулся.
Я больше никогда не буду сутулиться в тесном пространстве, никогда не буду стоять жалким раскорякой у стены и ходить пингвином по продолу. Я был почти счастлив.
На склоне я увидел нечто совершенное и неправдоподобное. Среди мхов расцвел колючий цветочек — возле валуна, на солнечной стороне приютился. Я встал перед цветочком на колени, понюхал его, поцеловал, почувствовал губами и щекой. И, извинившись перед ним, откусил от стебля, стал жевать, не замечая колючек, проглотил. Потом откусил и стебель и тоже прожевал и проглотил.
Я полной грудью вдохнул соленый даже на горе воздух, лег, обнял стылый влажный камень.
Солнце скрылось, и сразу стало холодно.
Вокруг все было мерзлое. В бараках теплее, да. Но и в бараках, я знал, холодное тело не отогреть. Мышцы и кости запоминают холод, привыкают к холоду и никакой баней эту память не уничтожить. Доживу до зимы, буду думать, может быть, пойду в колонию. Но не останусь там, наберу мешок перфорированных брикетов и опять уйду.
Я огляделся. Что выбрать для жизни, горы или морской берег?
В горы идти не хотелось. В расщелинах легче спрятаться от ветра и дождя и тихо там. А на берегу прибой шумит и одежда будет всегда сырая. Но меня тянуло на простор.
И я спустился к морю.
Из трещины в леднике вытекала речка — неширокая, но глубокая и быстрая.
Я хотел подняться вверх по течению, но камни были скользкие, и лед между камней дырявый, рушился, едва наступишь.
Пить захотелось. Наклониться не смог, слишком высоко.
Нашел низкое место, достал котелок, черпанул воды.
Вода была такая холодная, что я ее целовал и лизал, а не пил, хватал понемногу губами, лакал, как зверь. Зубы у меня больные, чуть что холодное, и боль в череп ударяет, виски потом болят и глаза.