И вот 29 ноября, накануне того дня, когда предстояло расстаться с куклами-хина, при мысли, что сегодня я последний день с ними, мне так захотелось еще хоть раз открыть эти ящички, что я места себе не находила. Как отца ни проси, он не разрешит. Поговорить с матерью — у меня мелькнула эта мысль, но в это время матери сделалось еще хуже. Она могла только глотать питье, больше ничего в рот не проходило, к тому же во рту у ней стал скапливаться гной с кровью. Хотя мне было только пятнадцать лет, но с такой больной матерью заговаривать о том, чтоб вынуть куклы, и у меня духу не хватало. С утра я сидела у ее постели, следила за тем, как она себя чувствует, и до восьми часов не сказала ни слова.
Но перед глазами у меня все время под окном, затянутым металлической сеткой, высились сложенные горкой ящички из павлонии. И эти ящички с хина, когда пройдет ночь, перейдут в дом иностранца в далекой Йокогама… а может быть, отправятся в Америку. При этой мысли терпение мое истощилось. Воспользовавшись тем, что мать уснула, я тихонько вышла в лавку. Хотя она не была солнечной, но, хотя бы потому, что из нее было видно уличное движение, в ней по сравнению с жилой комнатой казалось веселее. Отец проверял счета, а брат тщательно клал в аптечную ступку лакричник.
— Папа, прошу тебя ради всего святого…
И, глядя на отца, я высказала свою всегдашнюю просьбу. Но отец не только не дал согласия, но даже, видимо, не желал разговаривать со мной.
— Разве время говорить об этом?.. Эй, Эйкити! Сегодня, пока не стемнело, сходи-ка к Маруса.
— К Маруса? Сходить к нему?
— Да, сходи за лампой. Принеси ее оттуда.
— Но ведь у Маруса нет лампы?
Отец, усмехнувшись, взглянул на меня.
— Не подсвечник же у него. Я просил его купить лампу. Это вернее, чем купить самому.
— Значит, светильника у нас больше не будет?
— Ему уже пора в отставку.
— Многое из старого надо выбросить. Во-первых, с лампой и маме будет веселее.
И отец опять принялся щелкать на счетах. Но чем меньше он обращал на меня внимания, тем сильнее становилось мое желание. Я еще раз сзади потрясла отца за плечо.
— Ну, папа…
— Отстань! — сердито, не оборачиваясь, отозвался отец. Да и брат косился на меня с досадой. Совсем поникнув духом, я тихонько вернулась в комнату. Мать, проснувшись, смотрела лихорадочными глазами на свою приподнятую руку. Увидев меня, она ясным голосом произнесла:
— За что отец на тебя рассердился?
Я не знала, что ей ответить.
— Опять сказала что-то, чего не следует?
Она пристально смотрела на меня, но на этот раз говорила с трудом:
— Ты видишь, как я больна… Что бы отец ни делал, ты должна слушаться. Пусть соседская девочка то и дело ходит в театр.
— Не нужно мне никакого театра, только…
— Не один ведь театр, и красивые шпильки, и нарядные воротнички, мало ли чего тебе хочется…
Пока она говорила, меня охватила такая жалость, такая грусть, что я расплакалась.
— Нет, мама… я ничего… мне ничего не надо, только, прежде чем продать куклы…
— Куклы? Прежде чем продать куклы? — Мать широко раскрыла глаза.
Я запнулась. В эту минуту за моей спиной вдруг оказался брат Эйкити. Глядя на меня с высоты своего роста, он сухо произнес:
— Дуреха! Опять о куклах? Забыла, как отец на тебя рассердился?
— Перестань злиться.
Мать устало закрыла глаза. Но брат, точно не слыша, продолжал ругать меня:
— Тебе уже пятнадцать лет, а разума не нажила! Нашла чем дорожить — куклами!
— А тебе что за дело? Не твои ведь! — возразила я, не сдаваясь. И пошло и пошло. Слово за слово — пока брат не схватил меня за шиворот и не бросил на пол.
— Вертихвостка!
Если бы мать не вмешалась, он бы меня еще и пристукнул. Но она, приподняв голову с подушки, задыхаясь, сердито сказала:
— О-Цуру ничего плохого не сделала… нельзя так с ней обращаться.
— Да ведь ей сколько ни говори, она не слушает.
— Нет, ты не любишь не только О-Цуру, ты и меня… и меня… — С глазами, полными слез, мать жалобно запиналась. — Ты и меня не любишь? Иначе почему ж ты теперь, когда я больна, решился продать… продать куклы, почему ж ты набросился на ни в чем не повинную О-Цуру? Почему ты все это делаешь? Значит, ты меня не любишь…
— Мама! — вдруг воскликнул Эйкити и прикрыл лицо локтем. И брат, который, даже когда умирали отец и мать, не пролил ни слезинки, который всю жизнь занимался политикой и, пока не попал в психиатрическую больницу, ни разу не выказал ни в чем слабости, — мой брат громко заплакал. Это поразило даже разволновавшуюся мать. Глубоко вздохнув, не произнеся то, что собиралась сказать, она откинулась на подушку.