И, когда ночь придвинулась вплотную, перед глазами Вергилия встали разрушенные города и поверженные святыни, — некоторые из них он не знал даже по имени, другие были ему знакомы, как Мантуя, город его детства; он увидел Вавилон и Ниневию, он увидел опустошенные Фивы и многократно разрушенный Иерусалим, и он увидел обезлюдевший Рим, Рим, по улицам которого рыщут волки, спешащие вновь завладеть своим городом,[33] и он увидел, что боги бессильны. И тогда подступил к его ложу ангел, его крылья были прохладны, как забрезжившее сентябрьское утро, и сказал ему ангел:
— Расти, малыш! — как будто то были слова утешения, но ведь этим он возвещал и приближение смерти.
— Хорошо, — ответил Вергилий и попытался разглядеть черты ангела, — хорошо, а сейчас я усну.
Веселый утренний ветерок уже стучал в ставни, а Вергилий все еще спал; он грезил о земле, где в светлом платье урожая колышутся поля, где лев возлежит рядом с серной, о мире, более долгом, чем тот, что даровал народам Август, и он грезил о том, что ангел придет и к Августу. Сквозь все эти грезы проглядывало Знание, которому не было имени, это было видение, видение счастливой страны, не менее реальное, чем вид дымящихся городов; такова была эта познанная безымянность, прозревающая безымянность любви, любви по — мужски крепкой и по-матерински нежной, любви, по которой томился и которой ждал страждущий, открытый ей и ее вожделеющий мир. Казалось, вот-вот обретет он искомое имя, но когда Вергилий проснулся, поднял веки, его спальня была наполнена сентябрьским солнцем, и вместо ангела стоял перед ним Меценат, без крыльев, грузноватый гурман, с добродушной улыбкой на массивном холеном лице, и Вергилий поторопился вновь сомкнуть глаза, пытаясь настичь исчезавшую музыку.
Но так как музыка исчезла бесследно, он, все еще с закрытыми глазами, справился о своем посетителе, и тот ответил:
— Да, мои Вергилий, это я.
— Хорошо, что ты пришел, — сказал Вергилий.
— Я узнал о вашем прибытии. И я поспешил сюда встретить тебя и Августа, — да будет благословенно имя его!
Вергилий кивнул.
— Да, ты приехал, чтобы забрать меня; верно, ты ведь знаешь место на Посилипе,[34] уготованное мне.
О могилах, о смерти Меценат не хотел и слышать.
— Ты не старше меня, — возразил он.
Вергилий посмотрел на него пристально, и взгляд его был достаточно красноречив.
— Я ни в чем не раскаиваюсь, — сказал он, — поверь мне, Меценат.
— О мой Вергилий, в чем раскаиваться тебе, поэту Рима!
— Будь я только поэтом Рима, я бы раскаивался.
Меценат покачал головой: и в глазах его вспыхнула страсть гурмана.
— Ты певец красоты!
— Будь я певцом красоты, я бы стыдился теперь, и раскаяние мое было бы велико.
— Разве ты не певец богов?
— Нет… если бы я веровал в них, как они велят, я никогда не посмел бы сочинять.
— Но ты же пел им во славу?
— Нет, я пел, чтобы найти их, но я не нашел их, я нашел другое…
Предвкушение разлилось по лицу Мецената.
— Тогда ты поведаешь нам о том, что нашел, и это будет прекраснее, чем все предыдущее.
Вергилий улыбнулся.
— Я не буду больше сочинять, Меценат; даже если б мне было отпущено время, я бы этого больше не захотел..
Почтительность, с какой Меценат внимал словам поэта и друга, смешалась с выражением печали, и он процитировал:
— «Песен не буду я петь, вас я не буду пасти…».[35] О Вергилий, неужели и вправду так будет?
— Песни отзвучат, Меценат, и статуи надут, но не печалься об этом, ибо их сменит истина, недоступная никакому искусству истина, перед которой искусство умолкнет.
Меценат был задет.
— О, никогда не исчезнет красота, — воскликнул он с жаром, — ни перед какой истиной не умолкнет она, и только она будет возвещать истину!., Не поноси искусства, дарованного тебе богами, Вергилий.
Опять улыбнулся Вергилий.
— Я не поношу его, я только начинаю о нем забывать… Но я не раскаиваюсь в этом, Меценат… право, не красоты ради…
Из почтения к поэту, из почтения к смерти Меценат не осмелился больше возражать и только вздохнул. Вергилий же, с закрытыми глазами, продолжал говорить, и говорил он, обращаясь нс к Меценату, а к себе самому:
— Что делается красоты ради, ничего не стоит и заслуживает проклятья… но что делается ради истины, способно подготовить людское сердце для благой вести… Как арфу, что зазвучит от порывов ветра… И лишь такое сердце чисто…
Улица и двор наполнились звоном копыт, — это были гонцы, снующие туда и сюда, это были приготовления к предстоящему выезду цезаря, это была придворная, охватившая дворец суета. Ее шум сливался со скрипом крестьянских телег, шарканьем сандалий по мостовой, то и дело заглушаемым тяжелыми шагами воинов; по временам из отдаления доносились крики с базарной площади. И, возвращаясь от всей этой суеты к Меценату, Вергилий сказал по-дружески:
— Дела влекут тебя к Августу, а по мне они слишком уж шумны. Но приходи сюда снова, прежде чем вы уедете…
— Август тоже хочет прийти к тебе, — сообщил Меценат и плавно, несмотря на полноту, поднялся, не забыв оправить складки и одернуть тунику.