— Так надо ли заставлять меня каяться? Каяться в том, что я боролся за свободу?
Ксендз смешался и не знал, что ответить. Он был очень огорчен и расстроен, очевидно впервые пришлось ему иметь дело с подобным человеком.
— Ты не веруешь в бога, сын мой?
— Нет.
— И не жаждешь святой веры? Не хочешь уверовать в него, в суд его правый, перед которым предстанешь? Какое же утешение могу я дать тебе, чем помочь? Буду молиться за тебя сегодня и завтра в твой смертный час. Святую обедню отслужу за упокой души. Как зовут тебя, сын мой?
Они распрощались скоро; ксендз уже не порывался обнять его. Но беседа эта помешала уяснить мысль, которая, словно нож, брошенный кем-то с размаху, пронзила сердце, когда он вступил в эту полупустую комнату и увидел ксендза. Он потерял ту мысль и никак не мог вспомнить. В тупом оцепенении шел он по темным коридорам, тщетно силясь выхватить оборванную нить из клубка спутанных мыслей. И только сейчас очнулся — казалось, всего лишь минуту назад переступил он порог камеры.
Он машинально сел за стол и съел обед — без аппетита, но и без отвращения. Обед был сегодня вкусный, не то, что обычная тюремная похлебка. Даже пиво подали! Он выпил кружку и подумал про себя: услаждают мне последние часы жизни. Это же поминки по мне, только сам покойник жив и попивает пиво! Он рассмеялся, но смех причинил ему боль; заболели мускулы лица, грудь, — слишком давно уже он не смеялся.
Вместе с тем все это стало казаться ему неправдоподобным.
Он рассуждал трезво, логично; знал, что смерть его предрешена и неизбежна. Было, однако, здесь какое-то ускользающее от него звено, и цепь выпадала из рук. Столько месяцев подряд висела над ним угроза близкой смерти, столько раз он анализировал свои чувства и ощущения, порою охваченный ужасом, а подчас даже со скукою. Теперь он окончательно поверил в это, но еще не мог думать о себе, как о чем-то уже несуществующем, нереальном. В течение долгого времени он дерзко смотрел в лицо страшному чудовищу, против которого он восстал, и выдержал его ответный леденящий взгляд. Это еще была борьба, совсем земная, понятная борьба с врагом. Он видел, что терпит поражение; знал, что погибнет, однако боролся — теперь уже за свое человеческое достоинство. И спокойно смотрел в глаза неизбежной смерти, так же, как спокойно смотрел со скамьи подсудимых на своих судей.
Но теперь борьба кончена. Теперь все позади. Остается только ждать. Все земное, все, что он делал в этой жизни, свершило свой круг и замкнулось. Перестал для него существовать враг, где-то вдали замерло эхо сражения. Настал час сбросить панцирь с груди, можно выпустить оружие из усталых рук. Теперь ты можешь отдохнуть, воин! Не для тебя уже звучит команда, не для тебя реют знамена, не ждут больше твоего возвращения товарищи. Тебя нет, и кто-то другой занял в строю твое место.
Он был уверен в себе, не сомневался, что сумеет завтра держаться мужественно и спокойно. Нет, он не доставит радости палачам в свои последние минуты. На этой мысли о завтрашнем необходимом мужестве и обрывалась цепь логических рассуждений. Дальше начиналась пустота, ничто. Необозримое пространство, бесконечность, не умещающаяся в сознании. Когда же была та комната? Когда же был ксендз? Сегодня, недавно. Ах нет, нет — очень давно.
Давно, очень давно мечется он, нащупывает концы сбившихся в клубок мыслей, напрягает все силы, чтобы охватить взглядом бесконечность, постичь истину. А она не дается, отметает доводы разума, насмехается над твердыми решениями. Ежеминутно убеждал он себя: незачем ломать голову, это недоступно человеческому сознанию, никто до той истины не докопался. И ежеминутно падал в черную бездну, выплывал и погружался снова. Новый, уже совсем твердый, казалось бы, вывод, короткая, но прочная зацепка за что-нибудь реальное, житейское, за какой-нибудь пустяк — о, теперь все неважно! — и снова сумасшедшая работа мысли, поиски формулы, знака, которые хотя бы навели на след. Работа то и дело прерывалась, ибо суть все время ускользала. На пути к цели он все время натыкался на множество мелких, никчемных фактов и фактиков, которые, словно в насмешку, путались под ногами. События, очень давние и недостойные того, чтобы о них помнить, нахально лезли теперь в голову. Какие-то абсурдные сцены, бессмыслицы возникали именно в тот момент, когда ему казалось, что он уже справляется со своей неслыханно трудной задачей, и уже вот-вот взойдет, ступит ногой на ту вершину, откуда видно все.
Он не умел мыслить философски, не родился мыслителем, а жизнь складывалась так, что он верно служил Делу; всегда недоставало времени вести разные абстрактные беседы. Поэтому так ему было сейчас трудно осмыслять большие, вечные проблемы жизни и смерти, добра и зла, а к тому же он не задавался специально этими вопросами, они сами явились и терзали его, и он бился над ними и не находил облегчения. Однако стоило ему сделать попытку отвертеться, устраниться от них, как они принимали грозный вид, и он был вынужден возвращаться к своей трудной умственной работе.