Но время шло, и медленно, незаметно осыпались их лавровые венки. Пережитое потихоньку становилось воспоминаниями. А наверх выплывала тоскливая сибирская правда: сегодня ли, завтра, через десять, через пятнадцать ли лет — все одно и то же. Всегда будет решетка на окне и кандалы на ногах. Будет надзиратель с плетью, конвой с заряженными ружьями, будут рядом грабители, воры, бродяги. Навсегда далекими и уже как бы чужими стали родственники, живущие своей особой, отдельной жизнью где-то там, неведомо где, в утраченной отчизне. И многим в голову закрадывалась отчаянная и естественная мысль — для чего жить? И, подумав так, кто-то вешался на ремешке, кто-то тайком готовил отраву, кто-то искал столкновения с конвоем и падал от пули. А остальные? Остальные жили.
Каторжная беспросветная явь убивала в душах прекрасные чувства. Добавляла по капле горечи. И вот человеку становилось тоскливо, мерзко. И думал сломленный человек — а, все равно!
Сдал и пан Злотовский. Драли его розгами раз, и второй, и третий. Били кулаком по благородной папской физиономии, так же, как когда-то били мужиков его экономы в Злотой Воле, в Злотой и в Злотовке. Стал он смирным, научился покорности. Вскакивал, стоял навытяжку, руки по швам держал, когда в камеру входил начальник, или помощник начальника, или какой-нибудь хлюст из канцелярии. На работе срывал шапку и безразличными, пустыми глазами смотрел на проходящего чиновника. Работал вместе со всеми, в жару и на морозе, по колено в воде и среди удушливой алебастровой пыли в каменоломнях. Прежде, еще помещиком, тяжелым трудом ему казалось, сидя на коне, присматривать за жнецами да подгонять работников. А теперь надрывался наравне со всеми, и руки у него стали такие же черные да покореженные, как у Франека.
Разбирался раньше помещик в любой работе, знал, кто в фольварке лениво работает, и подгонял, и ругал, и арапником учил уму-разуму. А тут Франек научил его, как надо своими руками работать. Первое время не раз вырабатывал за него бывший батрак весь урок, а потом показывал хитрые мужицкие способы, как обмануть надзирателя, что с плетью над ними стоит.
И нахваливал Франек каторжные работы:
— Нет, барин, не так тут за нами смотрят, как надо бы. Тут-то часом даже полегче, чем в имении.
Разошлись по другим каторжным тюрьмам, по бескрайней Сибири — а кто и еще дальше — товарищи первых лет. Умер наконец ксендз Бойдол, повесился ночью на оконной решетке весельчак пан Счисло, оставив коротенькую записку, в которой было только три слова: «Следуйте за мною!» И ресторатор Кламборовский врал уже на том свете. Однажды, взбесясь, конвоиры отбили ему прикладами все внутренности. Хирел он, и чах, и врал все беспомощней, пока тоже не умер. Пана Влочевского перевели куда-то, двое, отбыв свои легкие четыре года, пошли на поселение.
Ловкач Мишталь завел собственную пекарню и выписал жену и детей. У пана Пуцяло появилась мания величия и он день-деньской строчил огромный трактат, все решал мировые проблемы.
В старой тюрьме пан Злотовский и Франек остались одни среди враждебного скопища уголовников. Измывались кандальники над польским паном за то, что был барином, измывались и над панским слугой Франеком за то, что остался верен хозяину. Изводили обоих, потому что были они чужаками, да к тому же еще и бунтовщиками, и неизвестно, кому — пану или батраку — доставалось больше. В конце концов оба они и с этим свыклись, но тяжелее все же приходилось пану. Было ему о чем пожалеть и что вспомнить. А Франеку нечего было помнить и жалеть.
— Барин, — шептал Франек, — не надо бы вам так задумываться да кручиниться. Нехорошо это — долго смотреть в одно и то же место. Ну что вы там увидели, на пустой-то стене?
— Не понять тебе этого, Франек. Один стерпелся, а другой не может. Тебе легче.
— Известно, легче. Я себя с паном и не сравниваю. Мне что? Мужик ко всему привычен. Я понимаю, барин, что вам тяжко. Кабы у меня были три таких фольварка, да столько лесу, да кони и скотина, да жена такая красавица, да такие детки, и во мне бы вся душа переворачивалась. Я понимаю.
— Да не в том дело, Франек.
— Понимаю, барин, ой, понимаю! И в этом дело, да и в другом. Вот когда нам впервой выдали казенные рубахи, так мне было в самый раз, а паны сколько мучались, пока у них кожа не привыкла к дерюге? И во всем на каторге так. Панам в неволе тяжелей приходится.
— Неволя неволе рознь. Но говорю тебе, Франек, я предпочел бы сидеть один в темном подземелье, цепью прикованный к стене, нежели всегда и всюду быть вместе с этой гнусной сволочью, нежели с непокрытой головой тянуться перед каждым живодером, нежели смотреть на божье солнце из каторжной норы.
— Ой, нет, барин! Между людей-то легче, хоть все они и злодеи, душегубы да богохульники! И когда работа есть, пусть даже самая трудная, тоже легче. Не было бы работы, не было бы воров этих, крутни этой — не выдержал бы человек. Застыла бы кровь в сердце — и конец. Сожрала бы человека тоска, или, упаси боже, сотворил бы он что над собой, как вот блаженной памяти пан Счисло.