Я задавал ему вопросы словно бы невзначай, но тщетно: старик смеялся, отшучивался, заговаривал мне зубы и наконец довольно деликатно остановил меня. Смысл сказанного был в том, что человек не станет исповедоваться перед первым встречным.
— Вы, вероятно, не собираетесь здесь поселиться?
— О нет, даже и не помышлял.
— Разумеется, для молодого человека Свечехов — страшная дыра.
— Я собираюсь в Париж на выставку. Благодаря вам. Вы так упорно отказывались… Теперь я смогу позволить себе столь дорогую поездку.
Наступила пауза, он как бы давал мне понять, что в хорошем обществе не приличествует возвращаться к теме, уже однажды отклоненной собеседником.
— Эта выставка — такой несусветный балаган, она помешает вам ощутить все очарование Парижа. Разве что вы пробудете там долго, год или больше… Но все равно первое, самое яркое впечатление, будет испорчено. Поезжайте-ка туда лучше поздней осенью, когда разберут эти отвратительные сооружения из железа, дерева и бетона, так называемые выставочные павильоны, и когда сброд со всего света разъедется по домам. Париж очистится от мусора и снова станет самим собой — и торжественным, и трогательным. Я не знаю послевоенного Парижа, но уверен, что его обаяние бессмертно. Когда я вспоминаю, что там творилось в последние дни Коммуны — развалины, пожарища, — мне кажется невероятным, что все это можно вернуть к жизни, восстановить. Однако ж уверен, что и столица, и вся Франция, несмотря на позорное поражение и ужасную разруху, несмотря на пятимиллиардную контрибуцию, живут легко и безмятежно, со своей вечной и мудрой улыбкой. Эта улыбка согревает весь мир. Обманули нас Наполеон Первый, потом Наполеон Третий, обманул бы и второй, но если вообще можно полюбить чужой народ и чужую культуру, то, конечно, французов и Францию.
— Ах, вот оно что… Значит, после восстания вы жили в Париже… А я слышал, будто вы долгое время пробыли в Сибири.
— Вы обо мне и не то услышите, а эта сплетня еще довольно невинная, даже лестная для меня. У нас ведь Сибирью называют любую ссылку. Мне удалось избежать и пули, и виселицы, и каторги, меня довезли лишь до Архангельска. Там, в Сороти, небольшой приморской деревушке, я умирал от скуки, хотя девушки в тех местах!.. Обычно девушек сравнивают с ланью, ну а поморок я сравнил бы с породистыми кобылицами. Большие, сильные, дикие — эх, молодость! Но я тосковал по родине, скучал, был удручен и подавлен, — одним словом, я бежал от полярных сияний, белых ночей, поморок, лососины (две копейки за фунт) и пристроился на норвежское судно, зашедшее туда за лесом. Через полгода скитаний я оказался в Париже.
— Послушайте совета старого парижанина, — продолжал капитан. — Когда приедете в Париж, не носитесь по городу, как делают обычно все иностранцы, — он лишь ошеломит вас, и вы ничего не увидите. Посидите первое время в отеле и вслушайтесь в голос Парижа, потом прикажите отвезти себя на остров святого Людовика. Дорогой старайтесь не оглядываться по сторонам и в одиночестве пройдите остров несколько раз из конца в конец — лишь там вы почувствуете бессмертное дыхание Парижа. Во время прогулки можете думать о чем угодно, посвящение произойдет само собой.
— Спасибо, я именно так и сделаю. И напишу вам о своих впечатлениях. Хорошо?
— Буду очень рад…
Мне показалось, что старик смутился. Он даже встал с низкого табурета — меня он усадил в полуразвалившееся кресло, в котором я чувствовал себя очень удобно. Впереди было еще два дня, я ждал купца из губернского города Мельца, интересовавшегося моим имением. Если уж и с ним не договорюсь, то придется сдать сад в аренду евреям, ходившим за мной по пятам, дом закрыть и оставить все «богатство» на добрейшего Дзятловича, который сам предложил свои услуги. Занятий у меня никаких не было и я с удовольствием беседовал с капитаном — мне было интересно с ним, и к тому же я надеялся уговорить его принять небольшую сумму или хоть что-нибудь на память о покойном.
Старик беспрерывно хлопотал по хозяйству, возился у огня, стучал тарелками; я расспрашивал его о самых разных вещах — меня, например, заинтересовал конский череп, висевший на почетном месте, над ружьями, но он неизменно возвращался к Парижу и говорил так увлекательно, что мое намерение — оно было давним, а после получения наследства вполне достижимым, — лишь сейчас превратилось в твердое решение, которое, впрочем, я никогда так и не смог осуществить.
Капитан не расписывал ни злачных мест, ни достопримечательностей Парижа. Он говорил о его «душе» и чем-то неуловимом, о том, что начинаешь понимать и чувствовать лишь постепенно. Как странно было слушать это здесь, в Свечехове, под неумолчную трескотню хозяев, доносившуюся из сеней, среди этой жалкой рухляди! А тут еще «рынок» за окном, где без умолку галдящие евреи суетятся возле единственной телеги, запряженной лошаденкой, ростом не больше осла, торгуясь друг с другом, тормоша крестьянина, который флегматично курит трубку, помахивает кнутом и ни на что не обращает внимания!