Капитан говорил возвышенно, пожалуй, слишком возвышенно и литературно. Хотя о Париже, вместившем в себя целый мир, можно, по-видимому, рассказывать с восторгом.
— И для людей, потрепанных жизнью, и для тех, кто еще ничего не совершил, но уже смертельно устал и ко всему на свете равнодушен (а у нас таких тьма), Париж — это земля обетованная. Сколько их там, духовных калек, старых и молодых, понаехавших из разных стран, живущих в призрачном мире своих чудачеств! Знавал я оригинальнейших старичков, приехавших в Париж после тридцатого года; да и людей моего возраста, еще совсем молодых, сломанных поражением, быстро засасывало странное парижское одиночество. Они жили в крайней нужде, но всеми силами отбивались от соотечественников, предлагавших за свой счет отправить их на родину. «Ни за что на свете. Здесь нам жить и здесь умирать». Раз сто, наверное, не меньше, советовал я вашему покойному дяде: «Поезжайте в Париж, увидите, что там за жизнь». Я не мог смотреть, как такой человек пропадает в Свечехове и все больше уходит в себя. Он много писал, но ничего не печатал, даже никому не показывал. Думал, писал и прятал в ящик, точь-в-точь профессор Фольтаньский, — есть тут один законченный маньяк. Пустыня пустыне рознь. У нас человек дичает и опускается, а в парижском уединении мужает и набирается сил. Если бы ваш дядя послушал моего совета, сегодня его имя знала бы вся Польша. Там невозможно заплесневеть.
Во время разговора он накрывал на низкий столик и вскоре подал аппетитно пахнущую жареную утку с солеными рыжиками. Он делал это с покоряющей простотой, как гостеприимный шляхтич в своем поместье, где всего вдосталь. Он не разводил церемоний, не извинялся на каждом шагу и вообще как будто не замечал тесноты, грязи и убожества. Мы пили превосходную водку, настоянную на травах, ели и неторопливо беседовали.
После нескольких рюмок капитан стал еще приветливей. Исчезли его сдержанность и светская чопорность, он разговаривал со мной как человек, много повидавший на своем веку, с юношей, которому он годился в отцы, правда не позволяя себе даже намека на фамильярность. И постепенно я начал понимать, почему свечеховское «высшее общество» относилось к нему неприязненно. Видно, дело было не только в его бедности: какой-то озорной бес сидел в нем. Меня это не пугало, а напротив, еще больше притягивало к нему. Я никогда не любил святош и праведников, ни молодых, ни старых — прежде чем вознестись на небо, они успевают достаточно надоесть нам на земле.
Разговор все еще вертелся вокруг Парижа. Старик пустился в воспоминания, но теперь, описав душу столицы мира, он как бы вышел на ее улицы. И тут начались веселые истории, какие обычно можно услышать в молодой компании за бутылкой вина. Капитан словно помолодел, и думаю, если бы он, приодевшись, появился вдруг на берегах Сены, тамошние дамы и сейчас наверняка предпочли бы его многим юным кавалерам.
Атмосфера сделалась совсем непринужденной. Щекотливые места своих рассказов он пересыпал шутками и анекдотами. Он вставлял в разговор слова и целые фразы по-французски и произносил их с не меньшей свободой и уверенностью, чем, насколько я помню, моя бонна, единственная в жизни знакомая мне парижанка. За черным кофе мы попивали наливку домашнего приготовления — вишневку на меду. Не в моих правилах — ни прежде, ни теперь — отказываться от бокала доброго вина в приятной компании. Захмелев, я тоже хотел что-нибудь рассказать, но хозяин разошелся и не давал мне вставить ни слова. Наконец, улучив момент, когда он осушал свою рюмку, я спросил:
— Вероятно, и эта набитая перчатка на стене тоже из Парижа? Может, какая-то особа позволила ради вас отсечь себе руку, забальзамировала ее и подарила вам на память? Нечто вроде символического обручения?..
Я сразу же осекся, заметив, как переменился капитан. В его глазах сверкнула ярость, он сорвался с места и встал между мною и стеной, как бы желая заслонить от меня перчатку. Когда-то белая, она была необычайно искусно набита, воссоздавая, наподобие гипсового слепка, форму прекрасной женской руки. Под ней висел букетик засохших цветов и тут же рядом, на огромном гвозде — сковорода, покрытая старым застывшим жиром.
Он нахмурился, сжал кулаки. Неужели сейчас вспыхнет дурацкая ссора? Он пьян и не понимает, что я не хотел его задеть. Ведь я же чувствовал, что не следовало — и вообще никогда не следует — иронизировать над чужими реликвиями.
Наконец капитан через силу улыбнулся.
— Простите меня, я не смог сдержаться. Впрочем, если бы перчатка эта висела на персидском ковре в хорошо обставленном кабинете, думаю, вы поостереглись бы шутить столь опрометчиво.
— Я как раз думал о том же самом. Извините меня и, прошу вас, забудьте!
Он растрогался.
— Вы удивительно славный юноша. И очень напоминаете вашего дядю. Иногда человек раскрывается с первых же слов.
И неожиданно спросил:
— А что, вам на самом деле интересно? Хотите послушать? Тогда давайте забудем все, о чем мы тут болтали!
— Давайте!
— Обратимся к прекрасному!
— Обратимся!
— Вот вам моя рука!
— Вот мои обе!