— Конешно, ежели только крупенных взять, — говорил дед, — выйдет воза четыре! С мелюзгой, то всех пятнадцать!
Крупенными считались караси величиной в два лаптя.
Если в количество я верил, как и все мои приятели, то в размере карасей, несмотря на малолетство, здорово сомневался, хотя деда уважал и даже дружил с ним.
Наум был всей деревенской ребятне первый потатчик и доброжелатель. Он делал нам свистки, вил из конского волоса лески и бесподобной длины кнуты из лыка и старых веревок. В свободное от этих дел время Наум окашивал бурьян или белил известью стволы яблонь.
Я до сего дня помню все сорта яблонь: коричная, сахарная, бель, бордзор, терентьевка, грушовка, анис, шафран, антоновка. Груши: бессемянка, тонковетка, медовые дули.
Когда все это садовое изобилие обретало некоторую съедобность, дружба наша с Наумом нарушалась. С этого момента вся ребятня с возраста как начинала передвигаться в вертикальном положении и лет до одиннадцати (старше уже начинали работать по-настоящему) вступала со сторожем, говоря современным языком, в состояние войны. Сговорившись, мы совершали шумные набеги на сад, чтобы завладеть десятком зеленых яблок или деревянистых груш. Дед, защищая общественную собственность, палил в нас из ружья. Заряд в него забивался с дула толстым рябиновым прутом и воспламенялся от фитиля.
Само собой, можно было явиться в сад гласно и мирно, и дед бы насыпал падаличек сколько унесешь. Сбитых червем яблок лежали вороха. Но так нам выходило неинтересно. И деду тоже, наверное.
Словно орда, с визгом и криками мы вторгались в сад кто через плетень, кто сквозь него. Дед Наум вопил дребезжащим басом: «Орелка! Втю! Втю! Куси мазуриков!» Орелка, худой, репьястый пес, знавший нас как облупленных, конфузливо глядя в сторону, добродушно побрехивал. Исполнив долг, уходил за шалаш и принимался, страшно щелкая белыми клыками, выкусывать блох на животе.
— Эх ты! Тютя! — укорял собаку дед и лез на карачках в шалаш, где у него лежал свалявшийся тулуп, стоял горшок с простоквашей, накрытый краюхой хлеба.
Пока костлявый зад сторожа в холщовых портах, окрашенных луковичным отваром, торчал из шалаша, мы торопливо набивали пазухи яблоками.
Потом кто-нибудь подавал команду: «Мужики, бегим!» Всё дружно пускались наутек. В это время дед выползал на белый свет с ружьем, кряхтя, распрямлялся, клал его в яблоневую рогульку и, прокричав жуткое: «Картечью! Пли!» — стрелял.
Длинный грохот разносился по саду. Тучей взмывали над куртинами вишни скворцы и воробьи. Пухлый клуб белого дыма скрывал деда.
Укрывшись под кручей на берегу пруда, мы грызли яблоки, такую кислятину, что только и можно есть в детстве и обязательно добытую с риском для жизни, рассказывали, как «зужжела» картечь, и показывали друг другу дырки на штанишках и рубашках.
Наум в это время, посмеиваясь, хлебал простоквашу, потом начинал слоить липовое лыко на лапти. Хотя с обувью в деревне было плохо, но в лаптях ходил один дед Наум.
— Мне сапог али ботинок — казнь! — говорил дед Наум. — Там жмет, там трет! Ни надежной носки в них, ни размеру! Нога в обувке должна в блаженстве покоиться, в холе, как молодуха за хорошим мужиком… Ноге простор нужен!
Не знаю, как в качестве носки, но по «простору» лапти у Наума выходили замечательные. Если бы их составить, то наверняка в следу они вытянули как раз метр.
Вот и представьте, какие караси обитали в пруду. Правда, «крупенные» ни разу не ловились — оттого что, по словам деда, они были хитрее лисы.
— Он — тварь, но у него тоже ум! — говорил дед. — Он бредень за версту чует! Сетка-то поверх идет, а он, в тине зарывшись, сидит и в ноздрю хихикает!
Собравшись на плотине, мы терпеливо ждали ловцов. Терпение иссякало, кто-то бежал в разведку и приносил теплую весть: «Сидять, жують!» Это означало, что у крыльца Устина Ефимовича, над которым была приколочена гвоздем можжевеловая рогулька, «показывающая погоду», мужики, выпив по стопочке больничного денатурата, поднесенного фельдшером от простуды, закусывают его зеленым луком.
Коротая время, мы пускали по воде блинчики плоскими камешками. Когда это занятие надоедало, посылали к больнице очередного гонца. Если запалившийся посланец возвращался со словами: «Уже грузють в телегу!» — мы ликовали. Ждать оставалось недолго.
И вот, наконец, на плотине появлялись мужики и полок, запряженный коротконогим брюхастым мерином. Бредень снимали, растягивали по земле. На телеге оставалась дубовая лохань, налитая колодезной водой, туда пускали пойманных карасей, чтобы они «отдали» тинный дух. В лохани плавал деревянный кружок — так вода на ходу меньше выплескивалась.
Подвода уезжала низким берегом в «кончик». Мужики осматривали бредень. Находили дыры. Привязав к палочке (вместо иглы) суровую нитку, ссученную из конопли, затягивали их. К крыльям бредня привязывали клячи — толстые колья, к ним вожжи. В мотню клали пару кирпичей.