Немой очень не любит забияк. Бывает, на мельнице подвыпившие мужики затеют ссору из-за очереди или еще чего и, распаляясь на драку, начнут хватать друг друга за грудки, из избы выйдет красивая толстая мельничиха и скажет: «Кумовья, кумовья! Ай, ай, ай! Это же последнее дело квасить носы! Позову вот Николая Палыча!»
Мужики, самые озорные, сразу тише воды и ниже травы. У немого сила непомерная — всех разбросает по двору, как кутят, и прогонит с мельницы. Мужики его боятся и зовут «чертом контуженым».
Некоторое время мы сидим молча, насупившись. Это не от злости, а, скорее, от стыда и виноватости друг перед другом.
Глаз заплывает, и я прикладываю к нему холодный голыш.
— Здорово ты меня звезданул, — говорю я Петьке, но не с укором, а с похвалой. Так у нас принято. Хороший удар надо ценить и, получив, гордиться им.
— Ты мне тоже ловко въехал, — отдает должное Петька. — Все никак полно вздохнуть не могу!
— Не-е… ты прикладистее! Вона, глаз-то!
Петька жалостливо смотрит на синеющую скулу. Вздыхает:
— Больно тебе? Давай подорожника нарву. Может, отсосет… Лучше бы ты мне синяк устроил!
Петькино сострадание и доброе участие вызывают ответный добрый порыв. Но я не знаю, что бы сделать хорошего для друга. А это надо совершить немедля.
— Петя, рыбу будем делить — бери самую крупную! А хочешь — все бери!
— Что рыба, что рыба! — говорит Петька. — Лучше давай всю жизнь дружить, дружить, дружить! Никогда не жениться и не умирать!
Мельник выглянул из амбара. Убедившись, что у нас мир, исчез, и опять в горячем душистом воздухе несутся удары молотка, приказывающие жернову: «Не мели хрушко! Мели мягко!»
— Петь, а Петь! А этой, отцовой рыбиной можно накормить все Абакумово?
— Можно!
— А Чулково?
— И Чулково!
— А Чулково и Абакумово сразу?
— Если помаленьку… Ну, хлеба чтобы и картошки вприкуску… Дед говорит, чулковские на еду злые, и наши не уступят.
Вдали у обрыва, словно роящиеся пчелы, густо кружат ласточки-береговушки. Без устали бормочет в сваях вода. А я размечтался: хорошо бы сейчас выудить сорокапудовую рыбину. Я надуваюсь от натуги, упираюсь пятками в камень и тащу из омута на волосяной леске… быка! Глазищи у него красные, рога как кинжалы! Ну и страсть!
— Тьфу на тебя! Чтобы тебе сдохнуть! Пузом-утробой на кол налететь!
— Кого ты так? — с тревогой спрашивает Петька.
Я рассказываю другу про Черкеса, который никак, хоть ты тресни, не хочет превращаться в рыбу.
— Надо же выдумать! — удивляется Петька. — Это твой любимый Гоголь! Я тебе говорил — зачитаешься!..
Первая книжка, по которой я научился читать, осилил целиком и влюбился в колдовство печатного слова, была «Вечера на хуторе близ Диканьки».
Вижу себя унылым мальчиком, скучающим у деревенского окна. В избе за ночь настыло. Бабушка моет на суднике картошку, вся в красном отсвете от пылающих в печи Дров, словно в красном ситце.
Мне скучно. Книжку бабушка отобрала до вечера. Черный кот сидит смирно на сундуке. Тимоха, лопоухий щенок, попросился на улицу и, наверное, вдосталь носится по сугробам.
Я начинаю ныть: «Бабаня, читать хочу!» Бабушка, устанавливая ухватом чугун в печь, сердито цыкает;
— Смолкни!
— Бабаня, хочу книжку…
— Экий олух царя небесного. Сказано, после ужина читать! Запру вот книжку в сундук!
Угроза действует безотказно, а ведь сама подсунула мне эту книжку, на которую ставился чугунок с горячим пшенным кулешом.
Первую страницу я осиливал по слогам два дня. А к концу недели уже свободно владел чтением. Это был праздник. Праздник, растянувшийся на всю жизнь.
Помню теплый бок лежанки, дрова постреливают угольками из затопа. Бабушка, поплевав на пальцы, бросает их обратно. На лавке стоит трехлинейная керосиновая лампа с обколонным стеклом. Мы сидим на полу, на свалявшейся овчине. Сверчок чирикает за печью. Слышно, как в бревнах стены работают жуки-древоточцы, разрушая человеческое жилье. Один жук там был какой-то особенный. Он тикал, как бабушкины ржавые ходики, которые вдруг ни с того ни с сего возьмут и остановятся. Думаешь, что они умолкли навсегда, а они: тики-так, тики-так, снова оживали.
Передохнув, я берусь за книжку. Щенок, выпятив язык, смотрит то на меня, то на бабушку. А она то расплывается в улыбке, то охает или негодует. Потом говорит:
— Может, хватит? Жалко сразу такую книжку глотать! А читаешь ты звонко, разборчиво. Я этих хохлов озорных вижу как въяве.
Я рад, что мое чтение нравится бабушке. Сердце ликует от похвалы. Я счастлив.
Когда волшебная книжка кончилась, бабушка собрала в соломенный севалок десяток яиц, большую редьку, пахнущую землей, клубок пряденой шерсти и отправилась к Алевтине Власьевне — сельской учительнице. Она жила на другом конце села в маленькой избе с косыми окошками, глядевшими пузырчатыми стеклами на выгон.
— Бабаня, милая, ты другую не бери, — наказывал я бабушке. — Другой нам не надо! Проси похожую!
Бабушка вернулась румяная, пропахшая морозом. Пока снимала платок, расстегивала шубейку, я весь извелся. Мое нетерпение, видно, передавалось собачонку, и он льстиво суетился вокруг, поскуливая.