– Нет, я не боюсь. Вообще не боюсь. Я просто говорю о том, что испытываю. Для меня это как клятва. Для меня все подобное очень серьезно. Или же тогда в жизни вообще нет ничего важного и серьезного. Я не могу найти золотую середину. И не умею притворяться.
Он ласково провел рукой по ее шее. В его жесте мелькнула уверенность собственника.
– Какие-то очень некрасивые слова, «золотая середина», такие тепленькие, трусливые. Пустые и бессмысленные слова, – упрямым тоном продолжала она.
– А ты не любишь все тепленькое, трусливое, пустое и бессмысленное.
– Вообще не люблю!
Она сказала это страстно, с ожесточением, и он растрогался и преисполнился нежности к ней.
– И ты не целуешься просто так…
– Нет, никогда!
– Тогда я очень серьезно поцелую тебя, Калипсо.
И он произнес, глядя прямо на нее и четко артикулируя:
– Мы будем целоваться очень серьезно. И это будет наш первый поцелуй – очень осмысленный, очень наполненный, очень отважный.
Она скрестила пальцы, засунула руки в его карманы, в карманы его старых льняных штанов от «Брукс Бразерс», которые он любил носить весной и летом, она знала, что он любит их, потому что ему в них удобно, потому что они не стесняют движений, она скрестила пальцы и позволила целовать себя, ее поглотил сладостный ужас, но она стояла, цепляясь за него, цепляясь за этот первый поцелуй на углу 110-й улицы и Мэдисон-стрит, прямо возле своего дома, это место станет для нее священным, она установит на нем памятник. Ох, она уж себя знает! Это начало восхитительного счастья, но и ужасных мучений, но она все готова принять. Ох, до чего же она все готова принять! И до чего же она забывает обо всем, когда их губы соприкасаются…
А что потом?
Потом он ушел по Мэдисон, один раз улыбнулся и развел руками, словно говоря: «Ну вот так, мы ничего не можем с этим поделать. Она смотрела ему вслед, замерев в одночасье, она не могла сдвинуться с места, он забрал все ее силы, нужно было прийти в себя.
Она постояла несколько минут, прислонившись к красной кирпичной стене, и успокаивая нотами свое бешено бьющееся сердце.
На кухне горел свет, она услышала голоса. Мужской голос и женский. Женский голос о чем-то умолял, а мистер Г. отвечал сухо и резко, его слова звучали как удар хлыста. Щелкал, щелкал его голос, а другой молил, стелился, вопрошал. Она услышала боль в этом женском голосе. И тут мистер Г. внезапно вскочил, опрокинув стул.
– Я же сказал – НЕТ! – закричал мистер Г. – Нет, нет и еще раз нет! Неужели не ясно?
Калипсо незаметно прошмыгнула в коридор, который вел в ее комнату. Тихо открыла дверь. Прикрыла ее. Гордо выпрямилась, стряхивая с себя образ мышки, которая шмыгает вдоль стеночки: «Ох, нет, нет, я уже вовсе не мышка, я теперь королева!
Гэри Уорд поцеловал меня.
По-це-ло-вал».
Она прошлась по комнате как королева. Величественная, почти высокомерная. «Я красива, – сказала она себе, – я красива, он поцеловал меня, он долго меня целовал, это о многом говорит, ведь я его предупредила, я предупредила его и он не отступил. Как моя жизнь начала бить ключом и как я хочу пить из этого источника!»
Она убрала скрипку. Открыла окно, вылезла на пожарную лестницу. Заржавленную лестницу, которая косым штрихом пересекала вид в окне. Солнце лежало над Манхэттеном, алый свет падал на деревья, превращая их в огненно-рыжие сполохи, мелькающие тут и там. Похоже было, что в городе пожар. Она прислушалась, но не услышала сирен пожарных машин.
Она яростно почесала нос – точно тысячи муравьев поселились в нем.
«Пожалуй, во мне все перевернулось кверху дном. Пожалуй, я больше не знаю, что и думать.
Гэри Уорд поцеловал меня».
Сидя на заржавленной лестнице, она сверху смотрела на город. Заметила в соседнем дворе гипсовую статую Пречистой Девы, царившую над садиком. Дева Мария была окружена гирляндой из лампочек, которые мигали, и Калипсо ощутила религиозный подъем и осенила себя крестным знамением. «Гэри Уорд поцеловал меня, Гэри Уорд поцеловал меня. Нужно утихомирить поток моих мыслей и шум сердца. Однажды, возможно, я скажу просто Гэри, и тогда, тогда…
А что тогда, я не знаю. Я мало чего понимаю в любви. Тут я дебютантка.
Что же будет?»
Она посмотрела на горшок, где когда-то, живая и цветущая, росла рогатая фиалка, viola cornuta. Изогнулась, опустила лицо в коричневые, сгнившие листики. У нее не хватало духу ее выбросить. Дула на нее, брызгала на листики, рассказывала про концерт, про аплодисменты, но фиалка больше не слышала. Она увядала на глазах, никла и темнела. Калипсо плакала, глядя на нее, потом спохватывалась: «Да ты что, Калипсо, это же цветок, всего-навсего цветок, он должен в конце концов увянуть, да, я знаю, я знаю, – говорила она, утирая слезы, – но это же моя наперсница».
Она вздохнула, ей хотелось, чтобы кто-нибудь узнал, как она счастлива, прочел это на ее лице, ставшем чистым и белым, на губах, пополневших и заалевшихся после поцелуя.
Голоса на кухне стали громче, это уже были крики и жалобы. И резкий голос мистера Г. постоянно перекрывал страдающий голос женщины.