— Староверы мы… — Шепчет девочка, плача, и не может уняться никак…
Доброе
Небо мелко крошит булку снега… Обгоняя пешеходов, по своим столь же мелким, незначительным, визгливым делам летит комар. Только вот, молчалив он нынче, немногословен, будто набрался чьей-то горячей крови, опасается расплескать. Однако не сезон. А поспешность комара оправдана вполне, ибо ежели не достанет воли добраться до тёплого своего, укромного угла — лежать ему серой пылинкой поверх занозистого наста, покуда не смахнёт ветром в некую невидную щель. А там уж и не вспомнит про него никто. Разве, зиму погодя, какой паук не побрезгает им, но и то не всерьёз. Не привыкший он есть с чужого-то стола.
Да так ли уж незавидна участь комара? Не более, чем у всех.
Пока в силе, на своих крылах, всяк заметен со стороны. Нет-нет, глядишь, и посчитается кто, примет к сведению твоё существование, а чуть ослаб, завял — пиши пропало. Затопчут, сравняют с землёю, дабы даже духу твоего не было подле.
Впрочем, бывает и наоборот: до поры, как распнут, — из кожи вон, так расстараются, а после примутся обихаживать показною жалостью те же самозваные лицемерные покровители, ибо настигла их удача не пораниться об жало упорства поверженного навсегда недруга.
И легка их победа… А без туска ли совесть, внятен ли разума глас?
Метель. Каплей крови — божья коровка течёт вверх по стеклу, то минувшая осень поранила пальчик. Ветер, раз за разом, бьётся плечом в окно, гудит натужно, рвётся в дом, с тем чтобы утолить эту боль, задуть её нешуточный огонёк насовсем.
Только не бывать тому. Блюдце сладкого чаю на столе и тёплый уголок в цветочном горшке на подоконнике для каждой божьей коровки, что испросила приют — это то, ничтожно малое само по себе, что перевесит чашу добра на весах вселенной.
Небо …мелко …крошит …булку …снега…
Конец… года
— Всё хорошо в меру. — Говорит он.
— Да только, верно, мера у каждого своя. И более совестливому, известное дело, куда как тяжелее чем тому, который, не вникая в суть бытности, с лёгкостью принимает всякое, что плывёт к нему в руки, не задумываясь про то, — а оно, может, и не для него вовсе, не его… — Возражает ему она.
— Не его?! Как это?!! А чьё ж ещё?! Не к чему было гавов21
ловить! — Нахально глядя ей в глаза, смеётся в ответ он, знающий точно, как надо жить.В тон ему, слышно, как зло хохочет над округой ворон, и тянется та к нему голыми безлистными пальцами ветвей, царапает в совершенном бессилии серый, как она сама, небосвод.
Они присматриваются друг ко дружке, и видят, будто впервые. Разделённые холодным ручьём взявшейся ниоткуда, но не на пустом месте, ненависти, они расходятся, каждый к своему окошку. Дабы не поссориться прямо теперь.
За окном видны многоэтажки деревьев с опустевшими птичьими гнёздами. Хозяева съехали ещё осенью, а квартирантов покуда не нашлось, ветшают прочные некогда жилища. Выбиваются веточки из лукошек, словно локоны из причёски в ветреную погоду. Тоскливо глядеть на них.
Подобную же грусть сумрачным пасмурным днём, порождает вид бетонных коробов домов, где люди, устроившись на головах друг у друга, тащат к себе, словно птицы в гнездо, всякую всячину, попутав тщету с насущностью…
— Впрочем, если нечто доставляет радость, может ли оное быть пустяшной безделицей? — С очевидной надеждой примириться, прерывает молчание она.
— Вопрос… — Ворчливо подаёт голос он, добавляя,
— Либо неглупой должна быть та утеха…
— …лишь бы не злой. — Почти умоляя добавляет она и вспоминает, — Прадед говорил: «Коли не научишься грустить, не сумеешь и рассмеяться».
— Ну, для печали-то повсяк-час повод отыщется, да и похохотать мы, однако, не дураки. — Высокомерно парирует он.
— Смех смеху рознь. Сам должен понимать. — Начинает кипятиться она.
— Скучно ты живёшь, во всём тебе сурьёз мерещится. А его-то, если по правде, нет. — Злорадствует он.
— Как это? — Не выдерживает она, в конце концов. — Ну, коли так, вот тебе мой сказ: мы с этой самой минуты больше не знаемся. Чужие мы теперь. И ещё, просто чтобы ты знал: не ртом смеются люди-то, а сердцем. И не перечь мне больше, не смей!
Этому спору больше сроку, чем той жизни, но у них есть только она.
… Конец года люди проживают как-то наспех, без внимания не то к мгновениям, но даже ко дням, а эти двое, прожив бок о бок свою долю вечности, так и не уразумели ничего ни друг о друге, ни о том, зачем они были и для чего.
Наследственность
Я был заурядным пацанёнком, но с пониманием о собственном достоинстве и обострённым чувством справедливости. Виной тому, судя по всему, «дурная» наследственность: мамин отец служил под началом полководца Великой Отечественной, маршала Василия Ивановича Чуйкова, а мой собственный в восемнадцать лет, в сорок первом, ушёл добровольцем, где сразу попал на Волховский фронт.