Так, он тщательно изображает убранство боярского дома или ведет нас в «кружало», кабак на Балчуге, где и теперь помещается известный ресторан. Живо, броско, выразительно описывает Булгарин половых, разносящих простонародную еду и напитки: гречневики, пироги, калачи, сайки, паюсную икру, печеные яйца, хлебное вино, меды и пенное полпиво (5, ч. I, 185–186). С мастерством и знанием дела рассказывает он о богатых нарядах польской шляхты, а яркий рассказ о нравах Запорожской сечи предваряет соответствующие сцены в «Тарасе Бульбе» и т. д. и т. п. Количество примеров можно бы было легко умножить.
К скоттовскому влиянию могут быть отнесены также фольклорные, точнее, стилизованные под фольклор песни, которые Булгарин обильно вставляет в текст повествования. У Скотта они встречаются очень часто почти во всех его романах («Аббат», «Ламермурская невеста», «Ричард Львиное Сердце» и мн. др.). Это обычно баллады, отрывки из песен, большинство из них сочинены или обработаны самим Скоттом. Русские авторы вслед за Скоттом любили украшать историческое повествование подобными вставками. (Таковы, например, псевдофольклорные песни разных народов в повести В. Кюхельбекера «Адо».)
Такова и псевдонародная песня в «Димитрии Самозванце», несомненно, сочиненная самим Булгариным:
Песня эта исполняется в разбойничьем лагере атамана Хлопка, куда попал Самозванец со своими спутниками. Весь этот эпизод, видимо, навеян сценами из «Айвенго», в которых Ричард Львиное Сердце распевает с разбойничьим монахом Туком застольные народные песни, а потом попадает в стан знаменитого разбойника Робин Гуда.
Мы уже говорили, что, возможно, первым толчком к замыслу романа о Самозванце послужила Булгарину рукопись пушкинского «Бориса Годунова», которую он, по всей вероятности, внимательно читал. Работая над романом, он, конечно, испытывал могучее влияние пушкинского творчества (отсюда, кстати, может быть и бессознательные или полусознательные заимствования) и, по мере сил, пытался бороться с ним.
Так, в предисловии Булгарин пишет: «У меня в романе Лжедимитрии не открывается никому в том, что он обманщик и самозванец. Его уличают другие. Иначе и быть не могло, по натуре вещей, судя психологически. Если бы он объявил кому-нибудь истину, то не нашел бы ни одного приверженца» (5, ч. I, XX). Несомненно, Булгарин здесь имеет в виду знаменитую сцену у фонтана в пушкинской трагедии, когда Самозванец в пылу страсти открывает свой тайну Марине. Булгарин противопоставляет психологически неправдоподобной пушкинской сцене свой роман и не расходится при этом с большинством современных критиков, которые тоже осуждали драматическую и психологическую несообразность этой сцены (7, 211).
Существеннейшей проблемой, вызывавшей острые споры, был язык художественного произведения, посвященного исторической теме[561]
. Пушкин придерживался в этом вопросе последовательно романтической точки зрения. «Местный колорит» (в том числе «исторический колорит») должен выражаться безыскусственным, резким, пусть тяжелым и непонятным, пускай даже малопристойным, языком действующих лиц. Еще в 1823 г. Пушкин писал Вяземскому: «…я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность <…> Грубость и простота более ему пристали» (14, т. 1, 170). О «Борисе Годунове» он говорил: «…в моем „Борисе“ бранятся по-матерну на всех языках. Это трагедия не для прекрасного полу» (14, т. 2, 111).В «Замечаниях» Булгарин специально отметил грубые и непристойные выражения пушкинской трагедии: «Некоторые места должно непременно исключить. <…> человек с малейшим вкусом и тактом не осмелился бы никогда представить публике выражения, которые нельзя произнесть ни в одном благопристойном трактире!» (15, 413).
Сам Булгарин для своего исторического романа избрал иной путь. В «Предисловии» к роману он, очевидно, полемизируя с принципами пушкинского просторечия, писал: «<…> я не хотел передать читателю всей грубости простонародного наречия, ибо почитал это неприличным и даже незанимательным. <…> грубая брань и жесткие выражения русского (и всякого) простого народа кажутся мне неприличными в книге <…> речи, введенные в книгу из питейных домов не составляют верного изображения народа» (5, ч. I, XV–XVII). Булгарин стремится к созданию некоего среднего стиля, сохраняющего аромат эпохи и этнографии, но лишенного грубой лексики и тяжелого синтаксиса, затрудняющих восприятие текста: «Просторечие старался я заменить