Взгляды Булгарина были ближе к Вальтеру Скотту, чем пушкинские. Свою точку зрения на язык исторического романа Скотт изложил в предисловии к «Айвенго». Он считает ошибкой злоупотребление старой лексикой и устаревшими грамматическими формами. В то же время, говорит он, нельзя и вводить в исторический роман обороты новейшего происхождения, чтобы не наделить «предков речью и чувствами, свойственными исключительно их потомкам» (18а
, т. 8, 26–27, 29).Хотя у Булгарина речь идет о вульгаризмах, а у Скотта об архаизмах, но сущность размышлений у них одна: язык исторического романа должен стремиться к некоему среднему стилю, избегая крайностей. Вполне вероятно, что рассуждения Булгарина восходят к Скотту. Характерно, что оба автора для разъяснения своих положений прибегают к примерам из изобразительного искусства. Скотт говорит об «антикварных деталях» в пейзажной живописи (18а
, т. 8, 28), Булгарин — о картинах фламандской школы (5, ч. I, XVI–XVII). Но думал он, конечно, больше всего о трагедии Пушкина и с этой ненапечатанной трагедией полемизировал.Булгарину удалось достичь поставленной цели: роман написан гладко, читается легко, даже современный читатель не ощущает устарелости языка. Современная автору критика отметила это достоинство романа. Так, дружески расположенный к Булгарину Василий Ушаков высоко оценил слог «Димитрия Самозванца». В языке романа, с его точки зрения, нет «шероховатых фраз и неправильных конструкций», автор не употребляет «языка веков протекших», но «по возможности говорит читателям языком приличным избранной им эпохе» (23, 226, 233).
В пушкинском кругу намеки Булгарина были поняты. Рецензируя «Димитрия Самозванца» в «Литературной газете» (1830, № 14), Дельвиг отметил: «Язык в романе „Димитрий Самозванец“ чист и почти везде правилен…» Однако для Пушкина и его друзей это свидетельствовало лишь об отсутствии творческой индивидуальности, о полном отсутствии писательского дарования: «но в произведении сем, — продолжал Дельвиг, — нет слога, этой характеристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечувствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию таланта» (11, 220).
Еще более важной и еще менее приемлемой была для Булгарина основная идеологическая концепция пушкинской трагедии. «Борис Годунов», с историософской точки зрения, одно из самых пессимистических произведений Пушкина. В основе его постоянное противопоставление власти и народа. Булгарин был прав, когда писал в «Записке», что «дух целого сочинения <т. е. пушкинской трагедии. —
Бывают моменты, когда анархия побеждает. Таким было «смутное время», приближение которого все время ощущается в трагедии (читатель очень хорошо знает,
Свергая одного царя, народ тут же готов вступить в конфликт со следующим. Поэтому в сущности неважно, завершает ли трагедию авторская ремарка:
или (как было в беловой рукописи) крик народа:
Обе концовки в сущности одинаковы: обе предрекают новый бунт, новую анархию и всеобщую гибель. Получается дурная бесконечность: воцарение при одобрении народа — восстание — гибель царя — новое воцарение — одобрение народа — гибель… Из этой бесконечности нет и не может быть выхода.
Булгарин использовал пушкинскую концепцию, но упростил и примите визировал ее. В основу его романа положена мысль о сходстве между обоими протагонистами. Они равны в том, что оба являются узурпаторами престола. Оба не царской крови. (Для Пушкина эта проблема никакой роли не играла!) Отсюда меняются все акценты при обращении к теме народа. Народ у Булгарина не «к смятенью тайно склонен», как у Пушкина, а искренне привязан к царю, но только при условии, что в жилах государя течет потомственная царская кровь.