– Пол на кухне тебе помою, чай попьем, потом к Марусе поеду. У меня сегодня день свободный. Мои дураки, – это она о сыновьях-погодках, – товарища к себе пригласили. Тот квартиру за доллары продал и теперь гуляет. А моим что надо? Выпить им надо! Они хотят, чтобы этот с долларами у них жил и водку носил. Он ведь пока в подвале ночует. Я вот вчера борщ варила, а сегодня его уже и не будет. Они мужики. А разве на ихнюю инвалидную пенсию проживешь? Они по пьянству инвалиды, им моя пенсия нужна, военная, мы ведь с Катей дирижабль водили. И зарплата моя нужна. А еще ругаются, стыд какой, смеются: ты, мать, к себе в свое государство убиралась бы, на Украйну.
– У тебя зато внуки хорошие.
– Внуки да! Ласковые. Любят меня. И правнутька холосенькая. Я приду – она ко мне: бабуська писсла. А эти мои как зверюги, когда напьются.
– Вера, а муж твой, – и вспоминаю уши, оттопыренные по-сиротски, и стриженый армейский затылок, а потом через годы Верины слезы, бусинками – на белую кофточку, – он тоже пил?
– Пил, а злым не был. Один раз ударил. Потом прощения просил. Он ведь больной был, от детства. А уж как пить стал, так все. Если бы в милицию не пошел, так, может, и жил. В милиции все пили. Кто здоровый, тому ничего, а мой рынок проверял, ну, ему и подносили. У тебя духи какие-нибудь есть? Подуши, а то в гости иду.
– Вера, – спрашиваю, – а тетя моя что?
Это я про последнюю молодую дочку Рюднера.
– Красавица! – с охоткою объясняет Вера.
– Понятно. Марусю поцелуй. Сколько же ей лет?
– Марусе? А ста нету! – Вера смеется. – Шутит все: замужем, говорит, не была, девушка, вот и не старею!
...Я смотрю в окно, как няня Вера вразвалочку идет через двор, навстречу ей и наискосок, перебирая тоненькими прутиками ног, девочка-подросток, и, стараясь не впадать в привычный армейский шаг, охранники в сутулых куртках, а зоркий шофер застыл у джипа: кожаной глыбой, с радиотелефоном в поднятой руке – живым памятником времени свободной продажи бананов.
Охранники с девочкой и Вера, не останавливаясь, не замечая друг друга, проходят мимо друг друга и, кажется, сквозь... Вера наконец подымает голову и на прощание машет лапкой.
Двадцатый век в России закончился, а мы живы. Маруся Рюднерова еще жива.
Речь при вручении
– Это не повесть! – возмутился приятель, узнав, что «Юрьев день» в списке повестей-финалистов.
– Не повесть, – согласилась смиренно. – А Белкин?
– И Белкин – не повесть! Ну, может быть, в западном смысле...
В западном ли, в восточном...
А может, не автор определяет жанр, а жанр выбирает автора. Не мне судить. По мне – все случай, милостивые и немилостивые дамы и господа, все – он, вездесущий. И премия любая – тоже случай. Начертала бы под названием Юрьев день – маленький роман, как это нынче принято, или просто – рассказ или еще что, и не влетела бы в финал. А вот ночью, будто от толчка какого и впотьмах нашарив ручку, на сверке уже вывела – поминания... И от одного какого пустяка вдруг выходит совсем иное.
Так что нечаянный случай, только он, да тут еще и речь на случай, и уже роковое стечение обстоятельств – для меня по крайней мере: ведь что-то сказать надо, а что скажешь, если сознаешь себя прогулявшей школьницей, которая в конце последней четверти явилась на урок, а класс безнадежно ушел вперед... и не догнать.
Но именно это и дает мне право сказать о мелких, может, ничтожнейших сходствах – нет, я не забываюсь! – между незабвенным Иваном Петровичем Белкиным и аз грешной.
Оба мы дилетанты, то есть, встав по утру, горя страстью к писанию, не всегда знаем, чему отдать предпочтение – то ли сочинению, брошенному о прошлом годе на неудавшейся фразе, то ли пустым хлопотам по оскудевшему хозяйству. Хотя в некотором смысле я обогнала Ивана Петровича, не только по возрасту, но и в ушлости; за господином в гороховой шинели, приняв его даже не за сочинителя Ю., а за издателя А., не помчусь и наверняка смогу отличить выбритого стряпчего, то бишь литагента, от критика в усах.
К тому же мне посчастливилось родиться так давно, что я хоть и не видела рокового Сильвио (правда, тот Сильвио, о котором наслышана, был убит не в сражении под Скулянами, а, кажется, в войсках барона Врангеля на Крымском перешейке, или умер в Галлиполи, не упомню), но еще застала барышень-крестьянок, изрядно полинялых, постаревших барышень и умученных, но стойких крестьянок с их охами, вздохами, щепетильностью и строгостью, с кипарисовыми иконками и медными крестиками, с романсами господина Сабинина и скороговорками царя Максимиллиана, с чтением Анатоля Франса или забытого Фейхтвангера у одних, и Некрасова у других: ну, пошел же ради Бога, небо, ельник и песок...
Но я еще не ухожу!
Мне предстоит публично покаяться перед почтенным родом Белкиных.