– «Сыпь, – кричу мужику, – взад!» Меня же баба та, Прокофьевна, и обругала матерным словом. Какое же в ней понятие? Опять же возьми мешки. Нехватка ведь, а бросили на улице. Ребятишки, знамо, бредни поделали…
– Значит, прижимал он вас крепко, этот Маркел Авдеич? – перебил доктор, возвращая старика к прежней теме.
Кузьма Андреевич прикрыл глаза.
– Крепко прижимал, лысый бес. Так и жил на мужицкой шее и никакого стесненья себе не имел. У мужиков, скажи, не только что коровенку – овцу некуда выгнать, а Маркел-то Авдеич все раздувает хозяйство. У него тебе и скот, и хлеб, и маслобойка. Молоко возил на продажу. Молоко это завсегда барышное дело, ежели глаз иметь. Молоко – вещество норовистое, для надзору за ним человека ставить нужно, а не чурбак. При Устинье-то все гладко шло, а нынче поставили Фильку Мосягина. Киснет, скажи, у него молоко, да и на́! Уж мы и туды и сюды – киснет! Убыток принимаем!..
– Кузьма Андреевич, – остановил его доктор, – ты мне про молоко уж рассказывал.
– Когда? – недоверчиво спросил старик. – Нет, мил-человек, я тебе про другое сказывал. Я тебе сказывал, как у нас картошка взопрела. Захожу в яму, беру картошку, а она сладкая. Гнилым теплом от нее так и пышет. Ах ты, горе! Разве мыслимо! Убыток!..
– Слышал я про картошку, – снова остановил его доктор. – Ты про старину расскажи.
– А я про что? – удивился Кузьма Андреевич. – Я тебе про старину и сказываю. О картошке – это к слову. Вот, значит, слушай про старину: я, мил-человек, любитель про нее сказывать – пятерку заработал. Верно. Городской один дал мне пятерку, пондравился ему. Да-а-а… Стоят у него, у этого Маркела Авдеича, кругом сторожа. Народ подобрал он лютый, чужестранный народ, глазастый. По ночам он, значит, ходит, самолично сторожей поверяет, нет ли где потравы али порубки. Эх! И боялись его сторожа. У него не поспишь – враз достигнет! Он бы с этого, с Тимофея бы Пронина, шкуру снял! Страмота ведь! Захожу третьедни на скотный двор – тихо. Спит он, Тимофей-то! Выскочил навстречу, а глазищи мутные. Поднялось тут во мне сердце. «Как ты, – говорю, – имеешь полное право спать на охране колхозного скота?» А он: «Твоего, – говорит, – дела нет!» – «Как так нет? Я тебе кто? Членов правления ты слушать должон?..» Тут я, конечно…
Доктор понял, что и сегодня не услышит конца истории о гибели Маркела Авдеича. Доктор взглянул на часы.
– Двенадцать без десяти.
Старик натянул тулуп.
– Пойтить сторожей поглядеть. Потом доскажу, Алексей Степанов. Я тебе много про старину могу сказать. Я ее всю наскрозь вижу, как в озере.
Доктор проводил его. Ветер шел густой и ровный, глухо гудели вершины старых берез. Крыльцо качнулось под ногами. Кузьма Андреевич встревожился, при скудном свете фонаря долго осматривал перила и столбы. Наконец огорченно сказал:
– Чтой ты, Алексей Степанов, плохо за мужиками глядишь? Вяжут за крыльцо лошадей, столбы растревожили. Ты гоняй… Коновязь, что ли, поставить им?
И добавил без всякой видимой связи:
– Тебе, конечно, скучно в деревне. Театров здесь нет, а разве ученому человеку мыслимо, чтобы без театра? Там тебе сейчас на гитаре сыграют, русского спляшут, покажут женщину-паук…
Он ушел, жестко пошуркивая тулупом, веером расстилая перед собой свет фонаря.
17
Настёнка Федосова бойко выбирала отглаженную ладонями жердь. Поскрипывал журавль, постукивала бадья, роняла в сырую и темную глубину гулкие всплески. Устинья стояла здесь же. Новое расписное коромысло лежало у ее ног. Дожидаясь очереди, она разговаривала с бабами о докторе. Мосевна спросила:
– Не страшно тебе, бабынька? Он ведь вон какой здоровущий. Враз сломит.
Устинья молчала, глядя на широкую выгнутую струю, расцвеченную зыбкой радугой.
– Он, поди, на деревенских-то и не смотрит, – сказала Настёнка.
Голос ее, показалось Устинье, звучит насмешливо: да, мол, плюет он на твою красоту. Укладывая на полной плечо коромысло, Устинья ответила:
– На кого, может, и не посмотрит, а на кого – и как…
И пошла – медленно, с потяготой, чуть сгибаясь под тяжестью ведер, и все бабы завистливо подумали, что около нее ни один мужик не удержится, будь он хоть десять раз ученый. Долго судачили бабы у колодца, а к вечеру вся деревня знала, что доктор живет с Устиньей.
Кузьма Андреич услышал эту новость на правленском собрании, где председатель шепотом сообщил:
– Смотри-ка. Может, на зиму останется у нас. Баба-то больно хороша…
Кузьма Андреевич обеспокоился. Выбрав час, когда доктора не было дома, он нагрянул к Устинье. Она причесывалась на ночь, волосы спокойной волной текли на ее голые плечи.
– Как оно, здоровьишко-то, Устя?
– Спасибо.
– Ну и слава богу! Доктор-то где?
– Придет.
Молчание. Кузьма Андреевич кашлянул, начал зачем-то расспрашивать, много ли ходит больных, сильно ли устает доктор. И очень довольный своей хитростью, что подъехал так ловко, на кривой, сказал:
– Дверь у тебя, Устя, без крючка. Не боишься ночью?
– Непугливая, – ответила она, заплетая косу.
Никакой другой хитрости Кузьма Андреевич выдумать не мог и спросил напрямик:
– Доктор-то, говорят, живет с тобой?
– А что я, порченая? – ответила она.