Когда вслед за бутылкой опустел запас изысканных анекдотов и потянулись паузы, Прошин извинился и вышел позвонить Бегунову.
В полутемном коридоре было тихо и пусто, как на ночной стоянке поезда в спальном вагоне. Тусклые блики от ламп застыли на пластиковой, под мореный дуб, облицовке дверей. Звук шагов утопал в пружинящем ворсе паласа.
Он мысленно поздравил себя с окончанием первого дня игры. Цель обозначилась окончательно, как мишень на стрельбище после подгонки оптического прицела, и туманное ее пятно превратилось в четкий контур. Теперь дело за стрелком, за его умением плавно вести спуск, не сбивать мушку и не пугаться грохота выстрела.
— Ты почему не едешь? Где австралийцы? — В голосе Бегунова звучало явное недовольство.
— А зачем? — спросил Прошин. — Мы все обговорили, обмен состоится осенью следующего года, вам — сердечные приветы.
— Осенью? А раньше что, нельзя?
— А это, — сказал Прошин, — не мой вопрос. Да и вообще их пожелания.
— Ну, осенью так осенью, — помедлив, сказал Бегунов.
Когда Прошин вернулся в номер, господин Хэтэвей, дымя трубкой, красовался перед зеркалом, оглаживая на себе парадный, но крайне бездарно сшитый костюм, подчеркивающий страшно худые ноги и страшно выпуклый живот его владельца, а Лорел, отмахиваясь от падающих на лицо волос, сидела возле дивана на объемистом чемодане, упершись в его крышку коленями, пытаясь застегнуть замки.
— Время идти в аэрпо-от… — подняв глаза на Прошина, пропела она.
— Прошу извиняй. — Мистер Джордж вытащил блокнот и перо. — Я совершенно забыл. А… как фэмилья опытного эрудированного спешиалист, отправля… направле… к нам?
— Колдобины русского языка?
— Да-да… фэмилья…
— Его фамилия Прошин, — скучно сказал Алексей.
— Но Прошин… вы — Прошин… — сказал Хэтэвей отчего-то без малейшего акцента.
— Да, — грустно подтвердил Прошин, глядя, как тот записывает его имя. — Прошин — это я.
Порошин не помнил, кто установил традицию, но примерно раз в неделю, во время обеда, в лаборатории проходило «большое чаепитие». Участие в этом мероприятии он принимал редко, раздражаясь от никчемности царивших там разговоров, но главным образом его отвращало от сослуживцев ощущение собственной инородности; они были далеки от него, словно находились в ином октанте жизни, и не существовала ни единой точки соприкосновения мира их нужд и увлечений с тем, что хотя бы на йоту интересовало его. Он был отчимом этой дружной семьи и скучал в ее окружении.
И сегодня он сидел, отстранившись от шума застолья, задумался о докторской. Не блажь ли это? Не трата ли времени? Одно дело, когда ты занят наукой и подобный шаг необходим в закреплении за собой определенного этапа изысканий, но какие, к черту, изыскания у него?.. Деньги? Мотив. Но — вторичный. Лезть выше? Но зачем? К чему менять свободу передвижения ферзя на символическое величие короля, ковыляющего с клеточки на клеточку и отвечающего за всю игру? Будет власть, кресло, большая зарплата, но будет и ответственность, уйма работы… А с другой стороны, король — фигура статическая, он не ферзь, что по проклятью своего положения блуждает по доске, натыкаясь на фигуры и фигурки и мешая им, стремящимся к удобной личной клеточке и больше того — тоже подчас желающих передвинуться… А потому фигурки дорого готовы заплатить за свержение шагающего через все поле. А он к тому же ни за белых, ни за черных, он некий третий ферзь — без войска, без жажды победить, с одной лишь мечтой — ходить куда возжелается. А такого сразят. И его спасение — превратиться в короля, отвечающего за игру либо белых, либо черных.
Прошин взглянул на собрание. Закипал какой-то диспут, на этот раз с участием Навашина, математика лаборатории.
— Человечеству повезло, — говорил тот, — именно повезло, что идеи и нормы поведения в процессе его развития получились различными. Борьба за правильность той или иной категории, за принятие ее как догмы заполняет подспудную неосознанность себя в этом мире. Человек не хочет прожить жизнь даром и потому бьется за свои или же чужие идеи, чтобы отогнать от себя страх за бесцельное существование. Он отгоняет этот страх опять-таки неосознанно, по велению инстинкта морального самосохранения, не менее сильного чем инстинкт самосохранения физического; инстинкт самосохранения морального — это и иммунитет против мыслей о неминуемой смерти. И люди, потерявшие его, те, в которых вселились мысли-микробы о неизбежной бренности и бесполезности их дел, умирают. Сначала морально, потом физически.
— Все эти умные разговоры, — сказал Лукьянов, — кончаются одним и тем же вопросом: зачем мы живем?
— Ну, — сказал Авдеев, — ив самом деле, какого рожна?
— А ты не в курсе? — Лукьянов, жмурясь, поглаживал теплые батареи под окном. — Чтобы строить культурнейшее общество, развивать науку… Чтобы, наконец, проложить дорогу новому поколению, чьи косточки выложат следующие километры дороги.
— Дорога может никуда не вести, — сказал Навашин.