— Три эстакады, — сообщал председатель гаражного кооператива квартирному председателю. — Вполне достаточно.
— С кузовами у нас… — вздыхал человек из автосервиса под обворожительным взором кинозвезды. — Для вас, конечно, решим, но месяца через два…
— Просто не знаю, что делать с Сашком, — жаловалась Прошину Анечка, кивая на раскрасневшегося молодого человека. — Уже завтра ему на работу. Сдавать макет. Эти газеты… Пишет, пишет…
Молодой человек был, очевидно, ее мужем.
— Литератор? — озабоченно спрашивал Прошин.
— Журналист и писатель-сатирик.
— Ого!
— Театр отмирает, — бубнил Саша.
— Сашок, хватит о театре, вот — познакомься… Э-э… как вас зовут?
— Алексей.
— Очень приятно. — Саша протянул руку. — Леша, вы артист? Театра? Каково ваше мнение?
— Отмирает, — сказал Прошин. — А может, и нет.
— Ну, все равно, — напирал Саша. — Ваше мнение?
Прошин взглянул на собеседника. Редкая рыжая бороденка, круглое рыхлое лицо, маленькие голубые глазки…
— Отмирает, — сказал с запинкой.
— Ну, знаете… — сморщился режиссер, поддевая кусок горбуши.
— Пойдемте покурим, — предложил Саша Прошину. — А то я что-то… устал.
— Да сидите вы! — возразила Анечка.
Однако Саша потянул Прошина за рукав, и они вышли. Правда, зачем он позволил себя увести, Прошин так и не понял. Это была глупость, и все. Курить он бросил, и потому пришлось столбом выстаивать подле Саши и, кивая как китайский болван, выслушивать рассуждениия о деградации театра, о современной пьесе как таковой, еще о чем-то наболевшем… Прошиным овладевала тоска. Собеседник курил и говорил взахлеб, как после длительного словесного поста и столь же тяжкого воздержания от никотина. Главная же беда Саши, а вернее, Прошина, заключалась в том, что литератор никак не мог, докурив сигарету, закончить начатую мысль. Как правило, либо очередная тема кончалась на середине очередной сигареты, либо очередная сигарета кончалось на середине очередной темы. Но все-таки чудесный миг, когда и то и другое совпало, настал. Саша поправил галстук, откашлялся, отчего кадык заелозил взад-вперед по его жилистому, плохо выбритому горлу, и бодро произнес:
— Ну, пожалуй, пора… — И тут же, опомнившись: — Кстати. Фамилия моя — Козловский. — Последовало короткое рукопожатие. — А запишите-ка мой телефон, — предложил Саша воодушевленно. — По-моему, нам есть о чем поговорить…
Прошин с каменным лицом вытащил записную книжку и записал продиктованное.
Вернулись в гостиную.
— Да, — обратился Саша к режиссеру, усаживаясь. — Такая просьба… У вас как с билетами?
Режиссер ядовито усмехнулся.
Пальцем, осторожно, Прошин отодвинул тарелку. Внезапная, как приступ хронической лихорадки, отчужденность охватила его. Зачем он приехал сюда? Он не нужен здесь никому, как и никто друг другу. Хотя нет, насчет остальных — неправда; остальные не умеют праздновать и веселиться в одиночку, а умеют только сообща, скопом… А не праздновать и не веселиться им нельзя, поскольку как прожить без этого, как пройти путь без привалов и вех, без попутчиков и провожатых?
До Нового года оставалось меньше часа. Зажигались свечи, был приглушен телевизор, мутно и пестро светивший в глубине комнаты; стихали разговоры… Осознание времени уходящего и наступающего, чувство скользкой грани между прошлым и тем неизвестным, что впереди, неуклонно постигало каждого, и каждый был полон затаенного раздумья ни о чем и обо всем.
— Если об итогах, — рассудил Козловский, — то на старый год мы не в претензии… Во-первых, квартирный вопрос. Потом, извините, что касается семейной жизни…
Стрелки часов ползли в верх циферблата, провожаемые взглядами нетерпения и ожидания. А чего ожидать? С балкона доставали оледенелые мортиры бутылей с шампанским; снимались с их горлышек проволочные сетки, дамы морщили носики, боясь, что вино «выстрелит»; горела елка тусклыми лампадными огоньками, разлапистая тень ее веток охватила потолок и стену; елка — вселенское дерево, символ вечной жизни… который бестрепетно полетит через пару недель на помойку.
«Поохав, швырнут за окна, не думая, не жалея… Где пусто и одиноко, где снег белизны белее…»
Строки сложились сами собой. С минуту Прошин сидел, испытывая томительную благость от рождения этого экспромта. Потом, озлившись на благость, встал из-за стола. Все — к черту!
Он ехал домой. Он хотел быть один.
На лестничной площадке выясняли отношения соседи — тоже, вероятно, из богемы, — дом был кооперативно-ведомственным, — оба в белых рубашках, в «бабочках»; оба в подпитии. Один, пожилой, закрывался дрожащими костлявыми руками, торчавшими из расстегнутых манжет, от второго, молодого мордастого парня с курчавой шевелюрой, избивавшего его.
— Стасик, — шептал пожилой умоляюще, — остановись, если можешь…
Алексей постоял, выжидая, когда освободится проход, но проход освобождать не спешили… Тоща, подумав, он отшвырнул Стасика к стенке и сбежал по лестнице на улицу. Ему повезло: к подъезду как раз подруливало такси с зеленым тазом фонаря за лобовым стеклом: свободно.