Вспомнилась Оля. Тогда, перед разводом, он сказал ей что-то подобное о категории всех этих муховых и о своем противлении следовать их жалкой судьбе. Он был жесток тогда… Он знал, что согласиться она не сможет, но это было как раз на руку, — он искал уверенность и озлобление против нее в споре с ней, ему было необходимо порвать все их связывающее, восстановив ее против себя, — ведь расставаться разобщенными легче; и удалось — расстались разобщенными… Он помнил горькие, бессильные слова ее, что когда-нибудь останется один, старик, циничный или по инерции, или спасающийся в цинизме, и часто горчинка этих слов портила сегодняшнюю сладость его существования — будто уличала его в неправоте, в самообмане. Да, может, и желал он втайне детей, жены, но все-таки с каждым годом склонялся к мысли о неоправданности этакой идиллии. Что дети? Они вырастают, уходят в мир своих дел, куда нет тебе доступа, а мир родительских забот если и интересует их, так разве из вежливости. Ну, из любопытства еще. А коли о том стакане воды, что некому подать перед смертью, так это ерунда, отойти в мир иной можно и без стакана. Потерпишь. Да и чем кончина среди родственников слаще кончины в одиночестве? Финал един, а агония в кругу семьи еще мучительнее от сознания ее тягости для собравшихся. А у таких, как, например, Навашин, не существует и в помине каких-нибудь мук. Они умирают одиноко и мудро, и их прощание с миром — новое открытие его. Может, и ему, Прошину, не стоило бы размышлять над этой проблемой семьи, но задумывался он частенько. Почему? То ли потому, что при всей своей кажущейся близости к Навашину был все-таки далек от него, то ли иммунитет самосохранения барахлил — тот, спасающий от мыслей о неминуемой смерти… Хотя что на иммунитет пенять? Он тут ни при чем. Это ведь не о смерти мысли. О жизни.
Мухов закончил свою речь о большом служебном рвении и начал осторожно промокать пот со лба белоснежным платком.
— Витя, — сказал Прошин и ненастойчиво взял инженера за локоть. — Вы много думали о работе. Это хорошо. Но зачем защищаться при отсутствии нападения?
Мухов угрюмо молчал.
— Но это так, к сведению, — продолжал Прошин. — А сейчас, поскольку вам удалось заинтересовать меня своими мыслями, прошу — продолжим их обсуждение в моем кабинете.
Спускаясь по лестнице, он думал, что ведет себя все-таки глупо. Он не присматривается к людям, не вникает в проблемы их бытия, и люди сторонятся его. И сейчас, когда позарез нужна помощь большого коллектива, он — естественно! — натыкается на прочный заслон отчуждения: совершенно иной психологии, других углов зрения на главное и частности; принципов и веры. А чтобы стоять над людьми, надо знать людей. Он же оказался недальновиден, высокомерен — и вот итог: помощи ждать не от кого. Кругом враги. Большие и маленькие. Присматриваются, пристреливаются, подозревают… Воронина, Лукьянов… Двусмысленно усмехающийся Чукавин. Авдеев и Глинский в когтях, но если вырвутся? Жди любой выходки. Кто еще? Навашин? Ну, этот из другой галактики. Теперь — Мухов… А вот о Мухове он вспоминал редко, коротенько, с насмешливым пренебрежением, не удосуживаясь и на какую-нибудь формулировку. Хотя формулировка проста: тактичный, исполнительный молчун. Человек категорически без инициативы. Воспитан. Порядочен. Да, но порядочен в соблюдении библейских заповедей, а вот как он поведет себя при многогранных жизненных ситуациях, когда термин, «порядочность» потихонечку нет-нет да расплывается, тонет во вкрадчивом туманце и удержание его в фокусе требует железных принципов морали? Этого Прошин не знал. Однако чувствовал: если о готовящемся завале работ над анализатором узнают Воронина, Чукавин, Лукьянов — поднимется шум. Они сразу же подумают о больных, о пользе прибора, о низости такого поступка. А Мухов при всей чистоте душевной может подойти к подобному эпизоду и с другой стороны: дескать, у начальства свои планы, зачем лезть на рожон? Да, но так ли? Прошин полагал — так. Он чувствовал в инженере того чистенького, благоразумного обывателя, с коими сталкивался великое множество раз. Они по-разному одевались, по-разному говорили, но все бы наверняка одинаково ужаснулись, стань им известно, что сделал он с помощью их молчания и равнодушия. Но догадываться о чем-либо они не могли, да и не желали. Они были отдельными деталями хитрой машины его махинаций, и сомнения свои если и выражали, то лишь в усмешечке, замечая, что друг их Леша проводит в жизнь непонятную и коварную идею, но идею конечно же благонамеренную, а впрочем — бог ему судья…