Можно было бы остановить внимание на целом ряде конкретных наблюдений и разборов, но по причине, названной выше, лучше отказаться от этого занятия (отметим лишь блистательный анализ ивановского отношения к «чужому слову» на примере особенностей цитирования поэтом монолога Ганса Закса из вагнеровских «Мейстерзингеров»).
Подытоживая разговор о филологическом аспекте книги, воспользуемся замечанием О. Ронена о «Конце трагедии» А. Якобсона: «Литературоведческая часть безупречна». Высказывание это здесь тем более кстати, что, подобно работе А. Якобсона, исследование Аверинцева складывается как бы из двух составляющих. Коротко определить эту вторую составляющую затруднительно, и потому прибегнем к развернутому ее описанию.
Характеризуя в начале книги свой метод, Аверинцев говорит о необходимости, не растворяясь в объекте, оставаться с ним в диалоге, «чувствовать на себе его взгляд, одновременно такой общительный — и такой непроницаемый». Собственно, о совпадении оптики исследователя и его героя свидетельствует уже подзаголовок книги — «…путь поэта между мирами». Это ведь не что иное, как взгляд изнутри, взгляд Вяч. Иванова на самого себя (отметим, что «внешнее», жанровое определение — «опыт интеллектуальной биографии» — ушло при этом в издательскую аннотацию). Рискнем предположить, что мы наблюдаем здесь даже несколько более радикальное сближение автора и героя, чем то предполагал сам автор, заметивший, что метафизические интуиции поэта «входят в компетенцию историка литературы лишь в качестве топики текстов самого Вяч. Иванова».
Автохарактеристика Аверинцева актуализируется наиболее явным образом в его полемическом замечании в адрес М. Гаспарова, оспорившего символический характер поэтического метода Вяч. Иванова и предположившего, что в основе его лежит аллегория. Аверинцев отмечает в связи с этим, что «литературоведческое мировоззрение М. Гаспарова не оставляет места для концепта символа в смысле, скажем, шеллинговском». Едва ли, однако, какое-либо собственно «литературоведческое мировоззрение» способно оперировать категориями, базовыми признаками которых являются «бесконечное» и «конечное» или же «неисчерпаемость», «многосмысленность» и «темнота в последней глубине». Взгляд исследователя вновь сливается с точкой зрения самого Вяч. Иванова, для которого попытка отделить философскую концепцию от выражающего ее поэтического метода была бы попросту лишена смысла.
Сравнение подходов Гаспарова и Аверинцева, напрашивающееся и неоднократно проводившееся, позволяет, как нам кажется, понять важную (может быть — важнейшую) черту последнего. У Гаспарова даже в «Записях и выписках» предпочтения автора не эксплицированы, и ответ на вопрос, кого же он больше любит — О. Мандельштама или, скажем, В. Маккавейского, — неочевиден. Об отношении Аверинцева к своему герою можно догадаться практически по любой строчке. Имя этому отношению — любовь.
Отсюда нескрываемая оценочность подхода. Почти на каждом этапе пути Вяч. Иванов оказывается противопоставлен своим современникам — сначала К. Бальмонту, А. Белому, А. Блоку (о последнем сравнении мы еще будем иметь случай сказать особо), затем, в эмиграции, Георгию Иванову, «нашедшему в тупиках истории повод к тому, чтобы загнать в тупик собственную живую душу».
Из того же источника — ощутимое стремление опустить или же, едва обозначив, не акцентировать те моменты ивановской биографии, которые, с точки зрения исследователя, выставляют поэта в не слишком выгодном свете. Характерно, что, говоря о тройственном союзе Вяч. Иванова, С. Городецкого и Л. Зиновьевой-Аннибал, Аверинцев, даже не назвав его участников по именам, прибегает к эвфемизму «странный эпизод», не вполне, думается, удачному — хотя бы потому, что «эпизод» этот, как известно, не был единственным. Но, собственно, и вся «башня» с ее специфической атмосферой является для автора своего рода «странным эпизодом» биографии Вяч. Иванова, состоящим из «мороков и наваждений».
После всего сказанного становится ясно, почему Аверинцеву так важно подчеркнуть, что поэт, который «собственными усилиями способствовал самоопределению целой культурной эпохи, ставя ее как театральное „действо“», сам от нее зависел минимально. Более того, именно после того, как «эта эпоха внутренне, а затем и внешне исчерпала себя», Вяч. Ивановым, по мнению Аверинцева, было создано «едва ли не лучшее из того, что он написал»[16]
.