Вставляя в текст имена Каверина (1, XVI) и Чаадаева (1, XXV), раскрывая инициалы Дельвига (6, XX) и Вяземского (7, XLIX), редакторы покусились на заложенное Пушкиным расслоение читательской аудитории: с одной стороны, узкий круг посвященных, с другой — те, «которые чувствовали <…> намек, но расшифровать его не могли»[24]
. Но главное, пожалуй, в другом: в своей заботе о «полноте» художественного впечатления текстологи заставили Пушкина совершать в глазах потомков поступки, которых он не делал и которые для него были этически неприемлемы. «Любезный Иван Ермолаевич, — писал Пушкин И. Е. Великопольскому в марте 1828 года. — Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению я не мог согласиться.и ваше примечание — конечно личность и неприличность»[25]
. Эта цитата дает почувствовать, кáк относился к «личностям» в литературе тот, кто главным достоинством полемиста считал умение не оскорбить «личность его противников»[26]. Мог ли Пушкин, воспрепятствовавший появлению в печати стихов о своем карточном проигрыше, выставлять на всеобщее обозрение франтовство Чаадаева или пьянство Дельвига? Редакторам поэта, навязывающим ему собственную этику, не надо забывать слова самого Пушкина: «Чувство приличия зависит от воспитания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров?» [27]Прагматика переплеталась с семантикой:
Звездочки обладают многозначностью, как в пушкинском «Собрании насекомых» (1829): на их место можно подставлять разные имена. По всей вероятности, Пушкин метил в Шишкова: в беловике — Ш *… прости (стр. 623); но адресат этой «полемической выходки»[29]
современникам был неочевиден. По прочтении 8-й главы Кюхельбекер записал в дневнике: «<…>нападки на *** не очень кстати (я бы этого не должен говорить, ибо очень узнаю себя самого под этим гиероглифом, но скажу стихом Пушкина ж: „Мне истина всего дороже“)»[30]. Тынянов, не зная автографа, полагал правильной «расшифровку Кюхельбекера»:Скорее всего оба заблуждались, но оправданием их ошибке может послужить фамильярное прости, уместное по отношению к лицейскому товарищу и не совсем уместное в полемике с престарелым адмиралом, которого Пушкин называл не иначе как «ваше высокопревосходительство»[32]
и который был на сорок пять лет старше автора романа. Конечно, поэтическое ты не равно бытовому: со времен Ломоносова одописец обращался на «ты» даже к высочайшей особе. Но ведь «Евгений Онегин» — не ода: современникам казалось (и это поражало больше всего), что Пушкин «разсказываетъ вамъ романъ первыми словами, которыя срываются у него съ языка»[33].Расшифровка собственных имен затрагивает не только этику, но и поэтику:
Имя Проласов, заставившее В. Набокова вспомнить о русской комедии XVIII века[34]
, стилистически выпадает из контекста. Говорящих фамилий такого рода немало в другой части романа — там, где Пушкин представляет читателю деревенское общество, собравшееся на Татьянины именины:Совсем иначе автор называет патриархальных московских бар. Тут он обходится без фамилий, ограничиваясь именами и отчествами: