Читаем Новый мир. № 6, 2002 полностью

Вставляя в текст имена Каверина (1, XVI) и Чаадаева (1, XXV), раскрывая инициалы Дельвига (6, XX) и Вяземского (7, XLIX), редакторы покусились на заложенное Пушкиным расслоение читательской аудитории: с одной стороны, узкий круг посвященных, с другой — те, «которые чувствовали <…> намек, но расшифровать его не могли»[24]. Но главное, пожалуй, в другом: в своей заботе о «полноте» художественного впечатления текстологи заставили Пушкина совершать в глазах потомков поступки, которых он не делал и которые для него были этически неприемлемы. «Любезный Иван Ермолаевич, — писал Пушкин И. Е. Великопольскому в марте 1828 года. — Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению я не мог согласиться.

Глава Онегина втораяСъезжала скромно на тузе,

и ваше примечание — конечно личность и неприличность»[25]. Эта цитата дает почувствовать, кáк относился к «личностям» в литературе тот, кто главным достоинством полемиста считал умение не оскорбить «личность его противников»[26]. Мог ли Пушкин, воспрепятствовавший появлению в печати стихов о своем карточном проигрыше, выставлять на всеобщее обозрение франтовство Чаадаева или пьянство Дельвига? Редакторам поэта, навязывающим ему собственную этику, не надо забывать слова самого Пушкина: «Чувство приличия зависит от воспитания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров?» [27]

Прагматика переплеталась с семантикой:

Она казалась вѣрный снимокъDu comme il faut<.> ***, прости:Не знаю какъ перевести[28].

Звездочки обладают многозначностью, как в пушкинском «Собрании насекомых» (1829): на их место можно подставлять разные имена. По всей вероятности, Пушкин метил в Шишкова: в беловике — Ш *… прости (стр. 623); но адресат этой «полемической выходки»[29] современникам был неочевиден. По прочтении 8-й главы Кюхельбекер записал в дневнике: «<…>нападки на *** не очень кстати (я бы этого не должен говорить, ибо очень узнаю себя самого под этим гиероглифом, но скажу стихом Пушкина ж: „Мне истина всего дороже“)»[30]. Тынянов, не зная автографа, полагал правильной «расшифровку Кюхельбекера»:

…Вильгельм, прости,Не знаю, как перевести[31].

Скорее всего оба заблуждались, но оправданием их ошибке может послужить фамильярное прости, уместное по отношению к лицейскому товарищу и не совсем уместное в полемике с престарелым адмиралом, которого Пушкин называл не иначе как «ваше высокопревосходительство»[32] и который был на сорок пять лет старше автора романа. Конечно, поэтическое ты не равно бытовому: со времен Ломоносова одописец обращался на «ты» даже к высочайшей особе. Но ведь «Евгений Онегин» — не ода: современникам казалось (и это поражало больше всего), что Пушкин «разсказываетъ вамъ романъ первыми словами, которыя срываются у него съ языка»[33].

Расшифровка собственных имен затрагивает не только этику, но и поэтику:

Тут был Проласов, заслужившийИзвестность низостью души,Во всех альбомах притупивший,St.-Priest, твои карандаши <…> (8, XXVI).

Имя Проласов, заставившее В. Набокова вспомнить о русской комедии XVIII века[34], стилистически выпадает из контекста. Говорящих фамилий такого рода немало в другой части романа — там, где Пушкин представляет читателю деревенское общество, собравшееся на Татьянины именины:

С своей супругою дороднойПриехал толстый Пустяков;Гвоздин, хозяин превосходный,Владелец нищих мужиков;Скотинины, чета седая,С детьми всех возрастов, считаяОт тридцати до двух годов;Уездный франтик Петушков,Мой брат двоюродный, Буянов,В пуху, в картузе с козырьком(Как вам конечно он знаком),И отставной советник Флянов,Тяжелый сплетник, старый плут,Обжора, взяточник и шут (5, XXVI)[35].

Совсем иначе автор называет патриархальных московских бар. Тут он обходится без фамилий, ограничиваясь именами и отчествами:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза