Но старуха ничего не ответила, мигом согнала улыбку с лица, включила поспешно чайник и принялась колоть кусковой сахар, чтобы чем-то занять руки. Сидела передо мной недоступно-напряженная боярыня новгородской формации, с отсутствующим взглядом и поджатыми губами, и я понял, что допустил бестактность, что есть какие-то вещи, о которых не принято спрашивать, — вроде веревки в доме повешенного. В деревенской жизни, которая протекает открыто и наружу, очень много всяких недоговоренностей, светотеней и полутонов, всяких побочных течений и завихрений, и, не зная их, — лучше помалкивать... Хотя, впрочем, если задуматься: что предосудительного было в моем вопросе?
— Такие времена настали — охти-мнеченьки! — вздохнула Пименария Васильевна и повела речь окольными путями: — Люди любой небылице верят, а вот правде — нихто. Нихто да и нихто больше! Ты еще рот не открыла, а по глазам вижу: мели, мол, бабка, твоя неделя. Только чтоб складно выходило, с картинкой. Как у энтого, в телевизоре который... кажись, Задорным кличут. — Она пристально посмотрела на меня и усмехнулась. — Тебе сказывали, нет ли, как я с медведем вальс танцевала, а? Не сказывали? Ну, тоды слухай...
Старуха прокашляла голос, вытерла губы уголком платка, давая понять, что приступает к делу необычайной важности.
— Вот говорят: человек — кузнец своего счастья. Но кует-то он сегодняшний день, не зная завтрашнего. Свою судьбу никто не знает. Вот и у меня, грешницы, так вышло... Спервоначалу-то я дичь промышляла, а ковды пришла пора на пушного зверя — целиком на белку переключилась, а тут и куница подоспела. Жадность фраера-то и сгубила! Когда это было? Да годов эдак двадцать назад, в сентябре, на Никитин день. С этого дня нечистая сила как бы успокаивается, засыпает, а до этого шибко озорует. Что смеешься? Я тебе правду говорю...