Лирический герой Новикова — постромантик, отчетливо противопоставляющий себя бессмертной пошлости людской, только без малейшей веры в двоемирие и без интереса к романтической иронии, хотя горькой иронии как таковой у него хоть отбавляй. Его позиция — отнюдь не поза. От “ему не нравятся земляне, / ему не нравится Земля” не такого уж огромного размера дистанция до “Это из детства прилив дурноты, / дяденек пьяных галдеж, / тетенек глупых расспросы — кем ты / станешь, когда подрастешь? // Дымом обратным из неба Москвы, / снегом на Крымском мосту, / влажным клубком табака и травы / стану, когда подрасту”. Тут угадывается Сергей Гандлевский: “Мы здесь росли и превратились / В угрюмых дядь и глупых теть”. Но если у последнего герой меланхолически не выделяет себя из общей массы, делает вид, что слит с нею, то у Новикова подобное слияние невозможно. Лучше быть, как сказано по иному поводу у того же Гандлевского, “деревом, окном, / Огнем” и стать “дымом, дымом, дымом”, чем — вновь вернемся к Новикову — любить “загулявшее это хамье, / эту псарню под вывеской „Ройял””.
Вместе с тем, зная себе цену, герой Новикова не впадает в нарциссизм, слишком хорошо понимая, на какой почве и в каком окружении вынуждена была расти в позднесоветское время настоящая поэзия. Только один из учеников, “Георгия Иванова не первый класс”, как он сам определяет себя и свой круг, мог сказать: “Мы не вселенского, мы ничего, областного. / Наши масштабы до той вон горелой березы”. Трезвость самооценки, соразмерность творческих претензий масштабу дарования и адекватность восприятия социокультурной ситуации — вот контуры поэтической стратегии авторов, с которыми Новиков дружил в былые годы. Чувство насильственного лишения классического наследия было общим, даже объединяющим. “Но знала чертова дыра / Родство сиротства — мы отсюда”, — сурово обронил С. Гандлевский. “Спрятаться, скорчиться, змейкой скользнуть в траву. / Ниточкой тонкой вплестись в чужую канву. // Нам-то остатки сладки, совсем чуть-чуть. / Перебирать, копошиться и пыль смахнуть”, — грустно констатировал Т. Кибиров. “Нет, я не есть большая культурная ценность. / Я не есть человек культуры. / Я — человек тоски”, — переосмысливая мандельштамовскую формулу акмеизма, подытожил М. Айзенберг.